Шрифт:
Таня представила себе их ночной переулок без единого милиционера, Костину подпрыгивающую походку, искушающе беззащитную, и как этой походкой он пойдет вниз по их извилистому Нижне-Кисловскому. Бесполезно уговаривать взять такси, скажет — близко. «Вперед и выше!» — длинное его лицо поползло вверх, силясь изобразить улыбку. Десять лет все вперед и выше. «Раскачай меня выше неба!» — говорил маленький Петька. Куда еще выше? Выше неба задохнуться можно, и даже всенепременно. «Вперед и выше!» — заклятье перед разлукой.
Хлопнула дверь в подъезде. Ушел.
Эта или, лучше сказать, такая жизнь длилась годами, и еще аспирантка спала сейчас в кабинете Денисова. Бог с ней, с аспиранткой, одну ночь перетерпеть можно, но все-таки: Тане требовалось достать чистое белье, постелить, требовалось быть любезной, то есть улыбаться, задавать вопросы о ее жизни, московских планах, будущей диссертации — словом, поддерживать какой-то разговор, и все это с человеком, от которого, Таня чувствовала это, исходила не то чтобы недоброжелательность, но слишком пристальное внимание, слишком колючий интерес к тому, как все совершалось у них в доме. Слишком подчеркнуто независимо, то ли в силу дурного воспитания, то ли от застенчивости, держала она себя для случайной и ненужной гостьи... «Воспитанный человек — это тот человек, который умеет занимать мало места», — любила повторять в Танином детстве их соседка по квартире тетя Капа, Тане показалось, что Нонна захватила всю квартиру.
Но больше всего смущала Таню мысль, может быть впервые ею отчетливо осознанная и не имевшая никакого отношения к аспирантке (мгновенно, едва Таня принесла ей халат, та уютно расположилась на денисовском диване). Эта давно невозможная для Тани жизнь представлялась всем возможной, естественной и неизменяемой. Казалось, установившийся порядок ни от кого давно не зависел и никому не был подчинен. Они, все трое, и сегодняшний Костин вечерний визит это особенно подтверждал, не принадлежали себе, сложившаяся ситуация давно вышла из-под их контроля и сама диктовала свои законы — отношений, встреч, звонков, привычного круга разговоров. Вероятно, Косте нужно было бы сделать над собой титаническое усилие, чтобы, задумавшись хотя бы на минуту, остановиться и заставить себя не привезти свою аспирантку к Тане: проще, естественнее и привычнее было сбросить на Таню очередную свою докуку. Тане проще не делать ему по этому поводу замечаний, мужу проще ничего не заметить, перетерпеть. Каждый в конечном счете охранял себя, свое сиюминутное спокойствие, хотя в результате этой охраны всем было неудобно и неловко жить.
Но все привыкли. Привыкли и к тому, как распределились как бы сами собой их заботы, интересы и волнения. Таня свыклась с тем, что с мужем она говорила большей частью о бытовых делах, сыне, его уроках, жалобах на него учителей. В свою очередь, она выслушивала подробные отчеты Денисова о том, что делалось у него в институте, кто что сказал, кто куда перевелся, кто что купил и где собирался отдыхать. Сама она рассказывала ему о своих делах мало, почти ничего — вся эта часть ее жизни была отдана Цветкову. Хотя все то, что принято называть физическим временем, жизнью, отмеряемой по часам, несомненно принадлежало мужу и его окружению. Приятели и сослуживцы Денисова часто у них бывали, у них вообще бывало много людей — дом стоял в самом центре, заскочить к Денисовым в удобную для себя паузу попить чайку, перекусить, — это тоже давно установилось, было принято, и тоже давно ни от Тани, ни от Денисова не зависело. Театр на Бронной, театр Маяковского, театры улицы Горького и переулков, консерватория, фестивали с их поздними киносеансами — все это помимо их воли имело продолжение у них на Кисловском. Москва новостроек с ее огромными расстояниями благодаря их дому возвращалась к себе, давнишней, это снова был старый исчезнувший город, уютный, домашний, со своим старомосковским бытом — вечно темным подъездом, вечно сломанным лифтом, привычными, еще довоенными чашками бывшего кузнецовского фарфорового завода, где ампирные девицы в зеленоватых, цвета водорослей, хламидах поднимали к солнцу золотые серпы, а в руках держали молоты — наивная романтика первых послереволюционных лет.
Словом, получалось, что их с Денисовым вечера чаще всего пропадали. Таня от этого уставала, не от мытья посуды и истребления еды, которую надо было готовить в расчете на внезапных гостей, нет, хозяйственные заботы пока мало раздражали ее, она уставала от суеты, чужести многих разговоров, от несогласия с тем, что говорилось, от нелепости вступать в спор в тот момент, когда гостям нужны не ее умствования, а чашка чая. Постоянные приливы гостей размывали, подтачивали их дом, как вечный прибой размывает в итоге даже гранитные берега. Гости к тому же лишали Таню той внутренней сосредоточенности, без которой невозможны, так ей казалось, серьезные занятия наукой.
Правда, Таня была, по-видимому, не совсем права, потому что Денисову такая жизнь нравилась: для него вечер — это отдых после целого дня совсем иной работы, и то обстоятельство, что его развлекали и удоволивали на дому последними новостями, было ему приятно и даже необходимо — разрядка, пауза перед новым рабочим днем с совсем иными проблемами.
...Костя бывал у них почти каждый вечер, ужинал, пил чай, подолгу беседовал о чем-то с Петькой в его комнате... Может быть, отчасти на Цветкова и сходились к ним в дом поздние гости? В те самые минуты, когда так хочется обменяться впечатлениями о только что увиденном спектакле или фильме, высказать свою точку зрения и вместе с тем услышать мудрое, все разъясняющее Слово Учителя, привычка, несознаваемо оставшаяся у многих с пятидесятых, школьных годов, когда была так нерушима вера в Высший Авторитет... тут Цветков был более чем кстати, он утолял эту жажду сполна, притом в лестной для слушателей форме: Цветков умел осветить только что виденное или слышанное гостями неожиданным светом, расширить рамки самого дрянного спектакля, углубиться в истоки театральности, ввести в русло общего культурно-исторического потока — словом, быстро расставлял все по своим, заслуживавшим того местам. Костя вел салонный и вместе с тем высокопрофессиональный разговор. Тут было благодатное сочетание воспитанности, природного такта и большой образованности; тут была привычка, выработанная с детства, усвоенная в семье, непростое умение не только вести плавную беседу, но, будучи отменно любезным, высказывать при этом лишь то, что полагаешь для себя возможным. В сущности, это, скорей, было право хозяина дома — держать в руках нерв разговора, только у Таниного дома был другой хозяин, и хозяин этот великодушно позволял Косте играть в своем доме ту роль, которую он себе присвоил.
Но было и еще одно обстоятельство, вынуждавшее Цветкова играть эту роль. Дело в том, что, как правило, он-то все виденное гостями уже видел и везде успел побывать. Первым. Все знакомые знали, что Цветкова зовут на прогоны в модные театры — для того, чтобы он что-то сказал, присоветовал, сгладил или заострил; всем было известно и большее — что он работал над инсценировками с известными режиссерами, имя его не попадало в афиши, но об истинном вкладе Цветкова в самые нашумевшие и, к слову сказать, давно отшумевшие спектакли догадывались многие... Что касается кино, то тут на Костю работала могучая и всезнающая студенческая корпорация. По каким клубам что идет, какие сеансы, что, по слухам, вскорости покажут — все это Цветкову сообщалось заранее, и при этом ему еще приносили билеты или пропуски на любой просмотр: из всей факультетской профессуры только профессор Цветков в любое время был готов сорваться с места; он подхватывался в минуту, брал неизвестно для чего свой неизменный портфель и, какой есть, плохо выбритый, одетый не по погоде, мчался с ребятами, не спрашивая куда. Кончались эти зрелища покупками сыра и колбасы в соседнем магазине и долгими, за полночь, разговорами у Цветкова дома. Ах, как оно было удобно, его холостяцкое одиночество! Надо отдать Косте должное, своих студентов в дом к Денисовым он приводил редко, хотя до факультета на Моховой было рукой подать, разве что избранных, самых любимых, тех, кого хотел показать Тане, чтобы посоветоваться о дальнейшей их судьбе, попросить пристроить у Тани в институте... В погоне за зрелищами Цветков был неутомим. Но кино было, пожалуй, его главной слабостью. Он часто звал с собой Таню, любил сидеть рядом, прижавшись плечом; в местах, которые его особенно трогали, боязливо погладить руку, часто смеялся неожиданно, в тех эпизодах, где зал, как правило, молчал, и, когда, оглянувшись, он видел, что она улыбается тоже, благодарно улыбался в ответ. Кино была его особая, разделяемая лишь с Таней жизнь: молодая толпа у входа, безнадежно стреляющая билеты, всеобщее оживление на лицах, и надо Таню оберегать, чтобы подойти к контролю, и возбужденные лица в фойе, и медленно, торжественно гаснущий свет, затихающий шепот, немыслимая духота к концу сеанса и озабоченные его вопросы: «Тебе не жарко?», «Тебе не плохо?» — в эти часы в темноте зала она принадлежала только ему... И потом, после окончания сеанса, когда они выходили на улицу и студенты-благодетели, издали им кивнув, неохотно удалялись, Костя обычно молчал, ждал, захочет ли Таня заговорить. В эти минуты он бывал тих и деликатен, стараясь, в отличие от Денисова, не вмешиваться в ход ее внутренней работы. И Таня была благодарна ему за молчание. Впрочем, Денисова он тоже приглашал в кино, но так, словно кость кидал, на самые дефицитные фильмы, демонстративно делая ему приятное. При этом Костя, или что-то в нем себя оберегавшее, соблюдал определенную пропорцию, скажем такую: три раза они ходили с Таней вдвоем, на четвертый в «культпоход» приглашался Денисов. Денисов относился к этой нехитрой арифметике спокойно: обычно ему бывало некогда, так он, во всяком случае, утверждал.
Цветков и впрямь был в их компании единственным хорошо информированным человеком, и он щедро делился собой и своей осведомленностью с денисовскими знакомыми. Тем самым вольно или невольно он попадал в плен собственной роли. Тяжелая роль, но как от нее отказаться, если она уже предписана. Вначале, после его переезда в Москву, эта его роль Тане импонировала, ей нравилась Костина вхожесть в чужой для нее и необычный по стилю жизни мир, нравились его рассказы, приятно было, когда он знакомил ее с режиссерами и они что-то важное при Тане обсуждали. Приобщенность к чужой славе, знакомые всей стране имена и лица, особенно же лица, фотографии которых торчали в каждом газетном киоске, придавали и ей, тогда совсем молодой, жадно всем и всеми интересующейся, чувство собственной значительности, достававшейся ей рикошетом от Кости.