Шрифт:
Вот сюда и устремилась мысль Лермонтова, страстно пожелавшего через такого вот мужика-солдата добраться до сути своей собственной души. Самой страшной из битв была Бородинская, и поэтому Лермонтов, достав свое «Поле Бородина», стал писать его заново. И как же оно развернулось! Какой глубокой жизнью стало оно дышать — ни одного слова зря или невпопад... Это был разговор двух солдат — молодого и бывалого, который рассказывает, как «отдана» была врагу Москва:
— Да, были люди в наше время,Не то, что нынешнее племя;Богатыри — не вы!Плохая им досталась доля:Не многие вернулись с поля...Не будь на то Господня воля,Не отдали б Москвы!..В «отдаче» Москвы главное — «Господня воля», иначе не видать бы французам древней столицы Руси. Тем же Лермонтов и окончил стихотворение:
...Когда б на то не Божья воля,Не отдали б Москвы!Раевский и Краевский оба, при всей своей сдержанности, выслушав «Бородино» из уст Лермонтова, необыкновенно оживились и даже рукоплескали, как в театре... Краевский, приняв глубокомысленный вид, сказал, что ничего подобного нет во всей русской поэзии, не исключая и Пушкина, и что он берет стихи для «Прибавлений». Лермонтов позволил ему сделать список. Друзья долго рассуждали о «Бородине» — они говорили о его несомненной народности («Былина нашего времени!.. Эпическое сказание, сотворенное великим поэтом...»); удивлялись его неожиданному появлению как бы из ничего, из застоя неписания и мрачности духа... Высказывали даже пожелание — послать его в Москву автору «Философического письма», как «ответ»... Наконец, Краевский, вздохнув, признался, что этих гениальных строк не стоит и сотня статей о России... Перечитывали еще и еще — дивились мужественному складу строф, многозначительности скупо набросанных картин, великой красоте души героя — несуетной, самоотверженной.
Лермонтов верил восторгам друзей и чуть ли не впервые в жизни почувствовал удовлетворение, пусть мимолетное, — да, он был доволен тем, что вышло, а более всего тем, что это первый шаг в новой эпохе его жизни. И нужно теперь же сделать второй, чтобы на этом пути укрепиться. Может быть, написать поэму из русской истории... И хорошо бы народным, былинным складом, будто на пиру слепцы-гусляры рассказывают о подвиге простого человека, солдата или купца. Он перечитывал «Древние российские стихотворения», песни, какие мог найти, снова и снова обращался к «Истории» Карамзина. Он ни на чем не мог остановиться, так как ему хотелось найти свою тему, свой сюжет. Он прислушивался к своему внутреннему голосу. Там пока пелось что-то неясное, но вот возникло и стало упорно звучать: «Ох ты, гой еси, царь Иван Васильевич!..» Напев определился сам собою. Никаких рифм. Затем возникло неотступно-настойчивое: «Ай, ребята, пойте, — только гусли стройте!..»
Виделась ему зимняя Москва... золотые главы Кремля... Боярский выезд, свистящий полозьями по снегу... Гордый черноусый опричник в дорогом кафтане, красующийся на вороном скакуне... Москва-река, где разметен снег, — место для кулачного боя обсажено елками. Яркие, веселые картины при солнце и белых снегах!.. Но не так весела жизнь в глубине этих картин. Обиду нанес «злой опричник царский Кирибеевич» молодому купцу Калашникову, словно демон хотел жену его обольстить. Однако не просто обольстить — из озорства, разгульности своей, нет — он ее полюбил, да так, что жизнь ему без нее немила... Но как любить мужнюю жену? Нигде ее не увидишь, как только в церкви да на улице, когда она оттуда домой идет. Жизнь течет по строгим законам и обычаям. И обезумевший от страсти Кирибеевич врезался в эту жизнь, разбил ее. Остановил он молодую купчиху на улице, стал ей говорить ласковые речи, целовать. Видел, что она ни жива, ни мертва, что ничего он не добьется, а в отчаянии и разум потерял, стал сулить ей пустое — «золота али жемчугу», «ярких камней аль цветной парчи»:
«...Лишь не дай мне умереть смертью грешною:Полюби меня, обними меняХоть единый раз на прощание!»Не полюбит, не обнимет... Не встреча это; не будет и никакого «прощания». А поскольку это не разбой, не шутка, то впереди ничего не может быть, кроме погибели. По закону Господнему устроена Русь; закон Господень нарушил Кирибеевич; и вот купец Калашников призывает своих братьев:
«Я скажу вам, братцы любезные,Что лиха беда со мною приключилася:Опозорил семью нашу честнуюЗлой опричник царский Кирибеевич;А такой обиды не стерпеть душеДа не вынести сердцу молодецкому.Уж как завтра будет кулачный бойНа Москве-реке при самом царе,И я выйду тогда на опричника,Буду на смерть биться, до последних сил;А побьет он меня — выходите выЗа святую правду-матушку.Не сробейте, братцы любезные!Вы моложе меня, свежей силою,На вас меньше грехов накопилося,Так авось Господь вас помилует!»Бог должен рассудить Кирибеевича с Калашниковым. А царь, на глазах которого происходила эта битва, истинного смысла ее не знал. Бой шел как бы на глазах Бога, оказавшегося на стороне купца, защищавшего святость таинства венчания, ведь они с женой в храме Божьем были «перевенчаны»... Кирибеевич платит головой за свою любовь. Он не «охальник», не буян, он в самом деле любит. Вот какими словами говорит он «царю грозному» о своей возлюбленной, не открывая ему, впрочем, кто она и того, что она замужем:
«На святой Руси, нашей матушке,Не найти, не сыскать такой красавицы:Ходит плавно — будто лебедушка;Смотрит сладко — как голубушка;Молвит слово — соловей поет;Горят щеки ее румяные,Как заря на небе Божием...»А как увидел Кирибеевич, что на Москве-реке вышел против него купец Калашников, то понял, что пришла расплата:
Побледнел в лице, как осенний снег...По одному только удару нанесли бойцы друг другу. Удар Кирибеевича пришелся купцу в грудь, прямо в «медный крест со святыми мощами из Киева». Крест погнулся... Такая уж судьба Кирибеевича — невольно ругаться над святынями. Удар купца Калашникова был расчетливее — «прямо в левый висок со всего плеча». Кирибеевич погиб.
Закачался, упал замертво;Повалился он на холодный снег,На холодный снег, будто сосенка,Будто сосенка, во сыром боруПод смолистый под корень подрубленная...Эти нежные песенные строки — будто плач по Кирибеевичу... Кирибеевич — любимый опричник царский, богатырь: он из рода Малюты Скуратова, и при одном его имени людей дрожь пробирает. Но Лермонтов историю оставляет в стороне, он строит русскую жизнь в поэме по-своему. У него тут закон незыблем, справедливость неукоснительно соблюдается. Опричник, самое большее, на что отваживается, — не украсть чужую жену, а отчаянно попрощаться с ней, хотя и против ее воли, на улице, на глазах «соседушек», которые, смеясь, смотрят из калиток. И уже это у Лермонтова — разбой и бунт, попытка разрушить прочные устои царства русского... Кирибеевич не притесняет народ, не врывается в дома по приказу государеву, — он только красуется на пирах, на кулачных боях, — опричнина, страшное для Руси явление, словно бы в прошлом и сосредоточена в несколько раз поминаемом страшном имени Малюты Скуратова. Хищная энергия Малюты словно бы переродилась у Кирибеевича в жажду любви. Без Алены Дмитревны «опостыли» ему кони и наряды, «не надо» ему «золотой казны»; только перед ней хотелось бы ему «показать удальство свое»... В первой главе поэмы, уже зная, что желание это безнадежно, он просит царя: