Шрифт:
К вечеру Аксель был уже за двадцать миль от Стокгольма. Он остановился в придорожной корчме и уселся в сторонке, отдельно от всех. Толковали о Густаве Эрикссоне{45} Васа, но Аксель не вслушивался. К нему обратились с вежливым вопросом, что новенького слышно в Стокгольме, но Аксель мало что им рассказал. Они и сами отстали от него, когда узнали, что он датчанин. Акселю не хотелось ни с кем разговаривать, он думал о Сигриде.
Еще нынче утром — с тех пор позади осталось несколько херредов{46}, между утром и вечером пролегли леса, деревни и снега, и лик прошедшего обернулся как бы в профиль, — а давеча утром Аксель еще целовал Сигриду. Он встал первый и захотел прогуляться, а ей показалось слишком холодно. Когда он стал целовать ее, она все же осмелилась выпростать, руку из перин и обняла его за шею. Просто чудо, какая она была маленькая и беленькая! И, очутившись на вольном воздухе, он почувствовал, что в нем все клокотало от счастья, и, чтобы дать выход своему чувству, он ничего не придумал лучшего, как вскочить в седло и скакать во весь опор, так что свист стоял в ушах.
Вот как оно, значит, случилось. Через столько-то дней, проскакав оставшийся путь, он увидит Кирстину. Он радовался при одной мысли об этом и до хруста стискивал руки. О, милая Кирстина!
Он точно воочию видел крестьянский дом на береговой круче и яблоню, свесившую ветки над его крышей. А внизу, у подножья обрыва, наверно, все так же набегают соленые волны, как и в тот мартовский день, когда он в последний раз видел все это, обернувшись в седле и кинув прощальный взгляд.
Ночь Аксель крепко проспал в корчме. Но вдруг проснулся, как встрепанный: только что над ним склонялось лицо Кирстины, ее уста были на вершок от его губ.
— Сигрида! — вздохнул он шепотом и заснул.
На следующий день он ехал в трескучий мороз. Неровная, каменистая дорога все время взбегала и спускалась по холмам, в ушах гремело от звона копыт и от ветра. А он пел. Пение его вплеталось еще одним пронзительным голосом в шумы скачки. Он мчался и пел, и ураганный ветер со свистом хлестал ему в лицо, а снег и камни летели из-под копыт. Мелькали озаренные солнцем заснеженные поля, изредка на пути попадалась изба из рыжих бревен, огромные заиндевелые скалы торчали над землею, словно черепа погребенных великанов. Промчавшись по лесной дороге мимо ельника, он вихрем ворвался и пролетел через узкую расселину и все пел. Словно склонившись над ненасытными жерновами, он сыпал на них нескончаемой струей свою песню, и зернышко за зернышком она пропадала в шумнозвучной гущине.
Еще восемь, еще десять дней… но тут вдруг Акселю стало невмоготу все время скакать на запад, когда надо было держать путь на юг. С какой стати ему ехать по тракту! Наверно, ближе будет, если он срежет путь. И Аксель свернул с дороги в лесное бездорожье.
Он проехал весь день. Но к вечеру вместо ровной поверхности под ногами стал все ощутимее идущий кверху уклон, он становился все круче, все каменистее. С утесов кивали покосившиеся от древности нелюдимые сосны, непроходимые дебри подлеска заполонили пространство между ними, всюду были снежные сугробы; пришлось Акселю слезть с коня и вести его в поводу. В этом не было ничего веселого для Акселя, он едва продвигался вперед. Перед тем как окончательно стемнело, он очутился у входа в узкую и мрачную лощину, однако ее дно было достаточно ровным, чтобы проехать верхом, и он долго ехал в ущелье среди ночной тьмы. Потом оно кончилось, и дальше Акселю опять пришлось шаг за шагом продираться сквозь лесную чащу, ведя коня в поводу. Путь вел все время в гору, деревья росли все гуще и гуще.
В ночи царило полное безмолвие, деревья спали, скованные морозом, не слышно было ни звука. Аксель совершенно не задумывался о незавидности своего положения.
Прошло двое суток, и отныне его судьбою стало тянуть за собой несчастного коня сквозь непроглядные дебри среди ночной тьмы и жестокой стужи; в этом заключалась его нынешняя жизнь.
К полуночи Аксель набрел на домик в лесу, попросился на ночлег и получил пристанище.
Переночевав в этом доме, Аксель остался в нем жить, ибо дочь дровосека была красавица.
Хозяина звали Кесой, а его молоденькую дочь Магдалиной. Наутро, когда Аксель спустился с чердака, куда его поместили ночью, он застал одну Магдалину. Кеса давно ушел в лес, а Магдалина стряпала над очагом. Аксель посмотрел на нее; после первого взгляда и тот и другой порывисто шагнули друг другу навстречу, замерли, точно принюхиваясь, сразу осмелели, будто бы век были знакомы, и стали заигрывать — хорошо выспавшийся Аксель с хохотом размахнулся, чтобы ее шлепнуть, она, готовая дать отпор, хохоча, погрозила ему воздетым черпаком. Но Аксель тут же, отбросив шутки, обхватил ее за талию и впился глазами, словно стараясь заглянуть в самую глубину ее зрачков. Магдалина дрогнула под его взглядом, но он поцеловал ее с непререкаемой твердостью. И в тот же миг они пали друг другу в объятия.
Воротившись домой, Кеса долго молча слонялся из угла в угол, потом покивал сам с собой; молодые истолковали его кивание за согласие. Таким образом Аксель был принят в зятья и зажил в лесной хижине.
— Ладно уж, бери ее за себя, — сказал Кеса, неожиданно опустив топор, это было спустя несколько дней, Аксель помогал старику рубить деревья в лесу. Кеса смотрел на Акселя с таким выражением, словно за прошедшие дни обо всем передумал и решил окончательно.
— Бери ее за себя! — С этими словами Кеса оперся на топор и задумался. Ему она тоже досталась, можно сказать, нежданно-негаданно, продолжал старик свои рассуждения. У него в доме все тогда вверх дном перевернулось, когда там вдруг завелась женщина. После-то она сбежала, а его оставила с младенцем на руках: детей родить ума не надо. Он назвал тогда девчонку Магдалиной. Чем не имя? Хотя ее вообще-то не так зовут, наверно, надо бы ее… Да чего уж там! Живет ведь и вон какая сильная и красивая выросла, не хуже других, поди…
— Так что бери ее себе, — закончил Кеса. — Коли нажито без труда, то и потерять не беда.
Поплевав на руки, Кеса снова принялся рубить дерево. После этого он уж больше речей не держал.
Зима набирала силу, стояли трескучие морозы. Все ветры утихли, воздух точно помертвел.
Белое, искрящееся холодом солнце висело в полдень далеко от земли, словно кусок льда, потом наступал ранний вечер, и оно закатывалось за лес, мрачно полыхая кровавым заревом. Молчание долгих ночей лишь изредка прерывалось, когда какая-нибудь истомленная птица, вяло взмахивая крыльями, на лету задевала ветку, с которой сваливался сыпучий снег, или откуда-нибудь издалека доносился вдруг тоскливый вой дикого зверя, изливающего свои жалобы на голодное и холодное житье.