Шрифт:
– Вам, как никому, должно быть хорошо известно, что снобизм мешает публике понять настоящего артиста. Я знаю, что, по сути, вы играли для самой себя.
– Для самой себя, – повторила Берт Трепа голосом попугая, удивительно похожим на тот, что был у господина, открывавшего концерт.
– А для кого же еще? – продолжал Оливейра, взбираясь на сцену так ловко, словно проделывал это во сне. – Подлинный художник разговаривает только со звездами, как сказал Ницше.
– Простите, вы кто? – вдруг заметила его Берт Трепа.
– О, видите ли, мне интересно, как проявляется… – Он без конца мог низать и низать слова – дело обычное. Надо было просто побыть с ней еще немного. Он не мог объяснить почему, но чувствовал: надо.
Берт Трепа слушала, все еще витая где-то. Потом с трудом выпрямилась, оглядела зал, софиты.
– Да, – сказала она. – Уже поздно, пора домой. – Она сказала это себе, и сказала так, будто речь шла о наказании или о чем-то в этом роде.
– Вы позволите мне удовольствие побыть с вами еще минутку? – сказал Оливейра, поклонившись. – Разумеется, если никто не ждет вас в гардеробе или у выхода.
– Наверняка никто. Валентин ушел сразу после вступительного слова. Вам понравилось вступительное слово?
– Интересное, – сказал Оливейра, все более уверяясь в том, что он спит наяву и что ему хочется спать и дальше.
– Валентин умеет и лучше, – сказала Берт Трепа. – И, по-моему, мерзко с его стороны… да, мерзко… уйти и бросить меня, как ненужную тряпку.
– Он с таким восхищением говорил о вас и о вашем творчестве.
– За пятьсот франков он будет с восхищением говорить даже о тухлой рыбе. Пятьсот франков! – повторила Берт Трепа, уходя в свои думы.
«Я выгляжу дураком», – подумал Оливейра. Попрощайся он сейчас и спустись в партер, пианистка, наверное, и не вспомнит о его предложении. Но она уже опять смотрела на него, и Оливейра увидел, что Берт Трепа плачет.
– Валентин – мерзавец. Да все они… больше двухсот человек было, вы сами видели, больше двухсот. Для первого исполнения это необычайно много, не так ли? И все билеты были платные, не думайте, мы не рассылали бесплатных. Больше двухсот человек, а остались вы один, Валентин ушел, я…
– Бывает, что пустой зал означает подлинный триумф, – проговорил Оливейра, как это ни дико.
– Почему они все-таки ушли? Вы не заметили, они смеялись? Более двухсот человек, говорю вам, и были среди них знаменитости, я уверена, что видела в зале мадам де Рош, доктора Лакура, Монтелье, скрипача, профессора, получившего недавно Гран-при… Я думаю, что «Павана» им не очень понравилась, потому-то и ушли, как вы считаете? Ведь они ушли еще до моего «Синтеза», это точно, я сама видела.
– Разумеется, – сказал Оливейра. – Надо заметить, что «Павана»…
– Никакая это не павана, – сказала Берт Трепа. – А просто дерьмо. А все Валентин виноват, меня предупреждали, что Валентин спит с Алике Аликсом. А почему, скажите, молодой человек, я должна расплачиваться за педераста? Это я-то, лауреат золотой медали, я покажу вам, что писали обо мне критики в газетах, настоящий триумф, в Гренобле, в Пу…
Слезы текли по шее, теряясь в мятых кружевах и пепельных складках кожи. Она взяла Оливейру под руку, ее трясло. Того и гляди, начнется истерика.
– Может, возьмем ваше пальто и выйдем на улицу? – поспешил предложить Оливейра. – На воздухе вам станет лучше, мы бы зашли куда-нибудь выпить по глоточку, для меня это было бы подлинной…
– Выпить по глоточку, – повторила Берт Трепа. – Лауреат золотой медали.
– Как вам будет угодно, – неосторожно сказал Оливейра. И сделал движение, чтобы освободиться, но пианистка сжала его руку и придвинулась еще ближе. Оливейра почувствовал дух трудового концертного пота, перемешанный с запахом нафталина и ладана, а еще – мочи и дешевого лосьона. «Сперва Рокамадур, а теперь – Берт Трепа, нарочно не придумаешь». «Золотая медаль», – повторяла пианистка, глотая слезы. Тут она всхлипнула так бурно, словно взяла в воздухе мощный аккорд. «Ну вот, так всегда…» – наконец понял Оливейра, тщетно пытаясь уйти от личных ощущений и нырнуть в какую-нибудь, разумеется метафизическую, реку. Не сопротивляясь, Берт Трепа позволила увести себя к софитам, где поджидала капельдинерша, держа в руках фонарик и шляпу с перьями.
– Мадам плохо себя чувствует?
– Это от волнения, – сказал Оливейра. – Ей уже лучше. Где ее пальто?
Меж каких-то досок и колченогих столиков, подле арфы, у вешалки стоял стул, и на нем лежал зеленый плащ. Оливейра помог Берт Трепа одеться, она больше не плакала, только совсем свесила голову на грудь. Через низенькую дверцу они вышли в темный коридор, а из него – на ночной бульвар. Моросил дождь.
– Такси, пожалуй, не достанешь, – сказал Оливейра, у которого было франков триста, не больше. – Вы далеко живете?