Шрифт:
Из ворот выбежала Маня, прижимая к бокам двух визжавших поросят. Передала их матери и побежала обратно.
— Обо всем думала, Филипп, — сказала Василиса Прокофьевна. — Вот это, — она указала на телегу, тесно нагруженную мешками, узлами, ящиками, — увезу, упрячу в лес, чтобы басурманам не досталось… Может, и пропадет все… Пусть! Но никто после моей смерти не скажет, что тетка Василиса всю жизнь рук не покладала, чтобы на старости лет немца откормить. Все вывезу — пусть голые стены гложут. Да и стен не пожалею: сожгу… Пусть на золе да на головешках спят. Пусть!..
Она так разволновалась, что вся дрожала, а последние слова вырвались у нее криком.
Филипп стоял сумрачный. Василиса Прокофьевна, может, и права, что не хочет стать беженкой. Нет, не стара она, и сил еще хватит у нее, чтобы при случае постоять за себя и за край родной. Конечно, очень тяжело покидать родные места, но что станешь делать здесь с этой ногой? Другим помехой быть. А там, в тылу, найдут место, где он опять будет работать с утра до поздней ночи.
— Значит, нет?
— Нет, Филипп. А немец… Что ж, не навечно он здесь, потопчем мы его, как червя навозного.
— Ну, не поминай лихом, Прокофьевна, — сказал Филипп, протягивая руку. — Жили дружно, неплохо вместе поработали, вместе жизнь строили…
— Не растравляй! К чему теперь вспоминать! Прими руку-то.
Они поцеловались, и Филипп, не оглядываясь, пошел прочь.
Василиса Прокофьевна смахнула слезу.
«Куда ему оставаться?» — подумала она, смотря, как председатель с трудом отставлял в сторону протезную ногу.
А тяжелое уханье становилось все слышнее, все ближе, и было видно, как в лесу, озаренном огненными вспышками, рвались снаряды.
Приближающиеся звуки артиллерийской стрельбы отдавались в душе Марфы нарастающей тревогой и страхом. У нее было одно желание — уехать как можно скорее. Когда перестанет она слышать это уханье, только тогда успокоится и за Филиппа, и за Ваську, и за себя. Она уже совсем решилась итти навстречу мужу, чтобы поторопить его, но из ворот выбежал Васька. Он был в старой отцовской куртке, доходившей ему до колен, и в шапке-ушанке.
— Поторопи отца, чего он там! — крикнула Марфа.
— Сейчас. Знаешь, мамка, у меня к тебе дело есть.
— Какое еще дело?
Он погладил ее руку я, заикнувшись, смущенно проговорил:
— М-мамк…
«Набедокурил чего-нибудь», — решила Марфа и сердито поторопила:
— Ну?
Васька исподлобья взглянул на стоявших возле телега соседок и сказал, потупив глаза:
— Зайдем во двор, тут неудобно.
Во дворе он прижался к матери и прошептал:
— Дай я тебя поцелую, мамка, а ты — меня.
— Чего-о? — Марфе подумалось, уж не ослышалась ли она. Васька не только целоваться — никаких ласк не терпел. Когда она, бывало, прижимала его к себе и начинала гладить по голове, он всегда вырывался и говорили «Ну, чего ты? Что я, маленький, что ли?»
«Бесчувственный растет», — не раз думала она. И вдруг; сейчас эти слова! От удивления Марфа даже забыла, что нужно торопиться с отъездом. Тело сына почему-то дрожало под ее рукой, словно в лихорадке.
— Вась, ты не захворал?.
Он мотнул головой..
— Чего же ты?
— Чего?.. Что я не сын, что ли, тебе? — обиделся Васька.
У Марфы горячо зашлось сердце, из глаз брызнули слезы и покатились по щекам, соленые, крупные… Она судорожно прижала к себе Ваську и принялась целовать его в лоб, в щеки.
— Сердешный мой! Не знаю, куда срываемся. Все нажитое бросаем! Тоска на сердце, как камень-лед…
— Ну, ладно, ладно, хватит, — сказал Васька. — Теперь давай я тебя.
Он крепко поцеловал мать, вытер глаза и улыбнулся.
— Вот и все.
Помолчав, по-взрослому нахмурил брови.
— А ты поезжай без страха, — чай, не в Германию едешь, а в такие же советские места. Нажитое, говоришь? Опять наживется.
Во двор быстро вошел Филипп.
— Сейчас узнал: двенадцать семей уезжать хотят. Вместе поедем.
Он привлек к себе Ваську.
— Не хочется уезжать?
— Ничего, — рассеянно отозвался Васька. Поглядывая на отца из-под насупленных бровей, он думал: «Как проститься с нам? Поцеловать? Удивится. И мать заподозрит. Начнут выпытывать. Узнать-то они от меня ничего не узнают, а станут следить. Удержать, правда, все равно не удержат, а все-таки…»