Шрифт:
Блестели только ружья, штыки, эфесы сабель да пушечные стволы. Фельдмаршал понимал нужду и строго взыскивал лишь за чистоту и исправность оружия.
Но через неделю каптенармусы выдали на зимние панталоны белого, серого и черного сукна, и армия постепенно приоделась.
Жизнь в лагере была разнообразнее и веселее, чем в походе. В походе и бою некогда осмотреться и новости одни и те же: вчера убили того-то, сегодня ранили этого.
А здесь каждый день что-либо новое.
То пригонят из Калуги или Рязани тысячу лошадей для пополнения конницы. И не только кавалеристы, но и пехотинцы рады случаю посмотреть, оценить и обсудить коней по всем статьям.
То въедут в лагерь с песнями, с музыкой, с лихим присвистом новые казачьи полки ополчения, которые собирал на Дону атаман Платов. Любопытно посмотреть: безусые чубатые казачата в одном ряду с седобородыми казаками. Деды и внуки в одной сотне. И пойдут рассказы о том, как деды "скрадывали свои лета не для венца брачного, а для подвига ратного".
То пригонят, как стадо баранов, очередную партию пленных, которых взяли мужички партизаны. Желтый гусар рядом с малиновым уланом, громадный кирасир в шишаке — с малорослым артиллеристом в куньей шапке. Всякой нации люди: французы, пруссаки, голландцы, баварцы, итальянцы, поляки. Стоят истощенные, худые.
— Не густо живете, тесно у вас с хлебушком!
— А не лезь в чужой двор! — говорили солдаты, глядя на незваного гостя, и удивлялись: из одной, кажется, армии все они, под одним французским золотым орлом воюют, а друг дружку не разумеют!
Коротенький осенний день в Тарутине пролетал для солдат незаметно. Молодых рекрутов уводили за лагерь на стрельбище, а старых с утра смотрел сам фельдмаршал. Сумы открыты, накремники вынуты и повешены на пуговицу, пыжовники и отвертки сняты.
Михаил Илларионович медленно шел вдоль строя и хоть одним глазом, а все видел, замечал всякий непорядок.
Но вот день прошел. Пробита "Заря", пропели "Отче наш", и раздался фельдфебельский крик (нет приятней команды на свете):
— Водку пить!
Все бегут к каптенармусу, каждый спешит выпить "ржаное молочко": водку выдавали в Тарутине три раза в неделю, а в дурную погоду — ежедневно. И хотя жадная каптерская душа, конечно, разбавляла ее речной водицей, но солдат пил водку с удовольствием.
От каптенармуса все бегут к своим артельным котлам ужинать.
Сытная каша съедена. Трубочка выкурена. Кажется, можно бы и на боковую.
Но ничуть не бывало. О сне никто не думает — завтра не в поход и не в бой, можно и позабавиться.
Вот слева, в соседней роте, уже затянули серьезную песню, которую кто-то сложил здесь, в Тарутине:
Ночь темна была и не месячна.
Справа завели старую, лукавую, занозистую:
Молодка, молодка молодая, Солдатка, солдатка полковая…Где-то весело тренькает балалайка и тенорок вместе с ней выговаривает:
Ах ты, черненький глазок, Поцелуй меня разок!А во 2-м батальоне уже ухает бубен, слышится топот ног и кто-то припевает, выплясывая:
Как под дождичком трава, Так солдатска голова: Не кручинится, не вянет, Службу царску справно тянет…У жарких костров пошли задушевные разговоры.
У одного вспоминают Бородино:
— При Бородине трусу не было приюта!
— Да, пришлось и в рыло, досталось и по дыхалам, схватили и под микитки!
— У нас под телегой на самой оси висела корзинка с овсом. Ядро пробило ее, прошло скрозь овес и засело в оси. Так и до сих пор сидит.
У второго костра балагур-рассказчик складно бает:
— Старый муж молодую жену имел, из дому отпускать в гости никуда не хотел. Когда же с нею вместе опочивал, то спальню свою накрепко запирал…
У третьего старый солдат не спеша поучал молодых:
— Первый год службы — это, как сказано, первая паша, первый подножный корм… Я вот, братцы мои, в девяти стражениях был. В первых двух делах, не хочу греха таить, хоть назад и не пятился, а больно струсил: не пришлось мне по скусу, как ядра жужжат да пули свистят. Но с третьей схватки попривык к этой музыке. И перетузил на свой пай чуть ли не десяток врагов!
А в сторонке, где чернеют телеги и шалаши маркитантов, слышится приглушенный говор:
— Что ты, окаянный, уронишь! — недовольно шепчет бабий голос.
— Толста, не расшибешься!
— Чего пристал, всамделе? — уже строже начинает тот же голос, но тотчас сбивается на прерывающийся хохоток: — Ой, пусти, сатана!
— Дуня, слышь-ка! Где же солдату и погреться…
— Я те погреюсь! Пшел ты к лешему! — опять становится суровым бабий голос, слышится звучный шлепок, и от маркитантской телеги отлетает в сторону какая-то фигура в шинели.