Шрифт:
Несмотря на ясность этой картины и на то, что отчеты о снах считались важным элементом как социального общения, так и религиозной практики, Траффорд никому не рассказывал об этом своем видении. Если ему предлагали пересказать какой-нибудь сон на публичной исповеди или за чашечкой шоколада-латте на физиприсах, Траффорд никогда не говорил правды. Вместо этого он конструировал сны, заимствуя кусочки из бесконечных саг других людей и сшивая их вместе – испуганный кролик из одного чужого рассказа, чувство падения из второго, внезапная уверенность в том, что «все хорошо», из третьего, – покуда не получалась приемлемая байка, которая позволяла ему дотянуть до момента передачи микрофона следующему оратору.
И никто не замечал фальши. Всем было не до того: ведь у каждого просилась наружу его собственная заветная история. Траффорд держал свои сны в секрете не потому, что считал их хоть сколько-нибудь значительными; он не видел в них смысла сам и, следовательно, полагал их вдвойне бессмысленными для других. Он держал их в секрете по одной простой причине: ему было физически приятно сознавать, что у него есть секрет. Что он оставляет свои переживания при себе. У Траффорда вызывал душевное волнение любой секрет, даже самый банальный, – что угодно, лишь бы оно было известно только ему. Лишь бы хоть чем-нибудь ни с кем не делиться.
3
С усталой пoкopностью Траффорд присоединился к толпе желающих попасть на станцию. Как ни старались власти перераспределить живые потоки, сдвигая рабочие часы у разных групп населения, перед входом в метро всегда была толпа. Да и не только в метро – толпа была перед входом куда угодно и внутри чего угодно. Зачастую отдельная толпа собиралась еще и на подступах к чему угодно: люди терпеливо ждали, когда они смогут присоединиться к толпе тех, кто стоит у входа и терпеливо ждет, когда он сможет присоединиться к толпе тех, кто находится внутри. Все проводили так много времени в очередях, ползущих со скоростью улитки, что ожидание вошло у народа в плоть и кровь: люди брели медленно, подволакивая ноги, даже в тех редких случаях, когда никто не загораживал им дорогу впереди и никто не напирал на них сзади. Власти не раз устраивали месячники здоровья в надежде, что люди снова научатся выпрямлять спину и ходить нормальной походкой, а не семенить по-голубиному. Пропагандисты говорили, что это полезно для позвоночника и к тому же позволяет целеустремленно вглядываться в горизонт. Но их никто не слушал – возможно, понимая, что вряд ли стоит идти нормальным шагом, если это всего лишь скорее приведет тебя к очередной уличной пробке.
Траффорд ненавидел давку. От своей матери он слышал истории (возможно, слышанные ею от своей матери) о тех временах, когда люди могли уединяться, когда даже в больших городах имелись зеленые уголки, где человек мог посидеть, не ощущая запаха пота, источаемого полудюжиной других человеческих тел. Но все это было в греховную Допотопную эру – раньше, чем разгневанная Любовь обрушила на страну свое возмездие, заставив ее съежиться вдвое, так что людям пришлось довольствоваться половиной пространства, на котором они разгуливали прежде.
Траффорд потихоньку перемещался вместе с толпой – входные двери впереди открывались и закрывались по мере того, как платформы внизу пустели и заполнялись вновь. Он знал, что жаловаться нечего, что ему еще повезло: ведь он живет совсем рядом с действующей линией метро, оборудованной эффективными помпами. Но он не чувствовал себя счастливым, стиснутый со всех сторон в медленно ползущей толпе, которая влекла его к началу абсолютно бессмысленного дня. Измученный ночью, проведенной в крошечной комнатке с еще более измученной женой и плачущим ребенком, он не чувствовал себя счастливым. Он вообще почти ничего не чувствовал.
Вдруг его окликнули по имени.
– Траффорд! Траффорд Сьюэлл! Идите, поделитесь со мной своими заботами!
Траффорд хорошо знал этот голос. А еще он хорошо знал, что должен будет пойти и поделиться. Должен будет оставить свое место в толпе, хотя станция была уже совсем близко – еще раз-другой откроют двери, и он внутри, – и пойти туда, куда его зовут. Конечно, тогда он опоздает на работу, но это не приведет к тому, что ему порекомендуют пересмотреть свое личное расписание и выходить из дому пораньше. Ни один начальник не осудит подчиненного, который задержался, вняв призыву своего исповедника подойти и раскрыть перед ним душу.
Траффорд повернулся и двинулся против течения.
А течение было сильное. Много было не только самих людей, но и каждого человека в отдельности. Обилие плоти, и чуть ли не вся она на виду. Почти обнаженная потеющая плоть. Необъятные женщины в крохотных топиках и узеньких трусиках – костюм, мало чем отличающийся от бикини. У некоторых была оголена даже грудь, и их большие, оттянутые младенцами соски грозно указывали на Траффорда, пока он проталкивался назад, мимо розовых и коричневых знаков, напоминающих ему, что он движется не в том направлении. Мужчины в коротких шортах и кроссовках, в майках или голые по пояс. Как правило, на всеобщее обозрение выставлялись самые толстые животы – животы, похожие на мощные тараны, гордость своих хозяев, укомплектованные сверху отвислыми, дряблыми, волосатыми мужскими грудями.
Пытаясь отыскать лазейку в едва ли не сплошной стене этой прущей на него плоти, Траффорд поднял руки над головой. Он сделал это потому, что боялся ненароком дотронуться до чьей-нибудь груди или, еще того хуже, невольно попасть рукой в чей-нибудь пах. Одно легкое касание такого рода могло стать источником серьезных неприятностей. «Ты чего меня лапаешь? – тут же закричали бы на него. – Ты не уважаешь мои бубики?»
Траффорду всегда казалось, что чем крупнее женщина и чем меньше на ней одежды, тем больше вероятность услышать от нее громкое обвинение в том, что к ее грудям отнеслись с недостаточным почтением. Но в такой толчее и при таком количестве гигантских грудей избежать подобного инцидента было очень и очень трудно. Похожие на пляжные надувные мячи, вываливающиеся из крохотных треугольничков блестящей ткани, эти груди с огромными бурыми полукружьями лезущих наружу сосков маячили в нескольких дюймах от его лица.