Вход/Регистрация
Письма к Максу Броду
вернуться

Кафка Франц

Шрифт:

Гауптман: Статья в «Абендблатт» необычайно хороша, и я был очень рад статье в «Рундшау» [119] . Я только не знаю, что, кроме безотчетного права любви, могло побудить тебя поставить в связь (в своем пересказе) Йоринду [120] и Анну. Йоринда совсем другое, она понятнее и одновременно таинственнее Анны. Анна действовала однозначно, побудительные причины загадочны, но сам случай очевиден. Самая большая ее тайна — это суд над собой и наказание, тайна, которая делает ее для меня в какой-то мере понятнее, чем Йоринду, не в силу моих способностей, а в силу моих требований. Йоринда, напротив, не сделала ничего дурного, а если бы сделала, она бы по-своему признала это так же, как Анна, но, поскольку ей не в чем признаваться, она не может признаться, причем по ее характеру — это, наверное, можно сказать и об Анне до случившегося — кажется невозможным, чтобы она с убежденностью сказала о себе: «Я совершила несправедливость». В этом, видимо, заключена ее загадка, которой, однако, в какой-то мере не дано развернуться потому, что она ведь не сделала ничего дурного. Таким образом, чуть ли не приходишь к выводу, что по-настоящему загадочен лишь ее возлюбленный, который преувеличивает свою слабость — а ее нельзя отрицать, — и состоит она в том, что он не может разорвать отношений с механиком, и это не мгновенная слабость, а начало большей слабости, потому что, даже если он сумеет разорвать эту связь, он расчистит место для новой, которая будет точно так же мешать ему и разрастаться, пока весь мир не померкнет. Ему почти так же, как механику, мешает невинность Йоринды, а невинность означает здесь недоступность. Он, как ты, впрочем, и сказал, буквально охотится за чем-то, чем Йоринда не обладает, она лишь как бы играет здесь роль запертой двери, и, когда он ее трясет, ей это тоже причиняет сильную боль, ведь он хочет чего-то, что заперто за нею и о чем она сама совершенно не знает и не могла бы узнать ни от кого, в том числе и от него, как бы ни старалась и ни размышляла.

119

Брод Макс. Женские образы Герхарта Гауптмана. — «Нойе рундшау», ноябрь 1922 г.

120

Йоринда — персонаж «Жизни с богиней».

Я, наверное, напишу тебе в Мисдрой, но Э. нет, это была бы комедия, и она бы сама отнеслась к этому так же. Зато если я буду тебе писать, то напишу так, чтобы ты мог показывать мое письмо, и это будет отнюдь не комедия. Впрочем, почта в Германию идет сейчас очень медленно.

Будь здоров!

Ф.

(Приписка:) Случай с Билеком более примечателен, чем с Яначеком, во-первых, тогда еще была Австрия, все богемское придавливалось, а во-вторых, Яначек действительно был, по крайней мере в Богемии, совершенно неизвестен. Билек же очень известен, его очень ценят, и сотни тысяч смотрят, как он вечером гуляет среди десятка деревьев в запыленном саду своей виллы.

[Плана, начало августа 1922]

Дражайший Макс,

я уже почти 4 дня в Праге, и здесь опять вернулось ко мне относительное спокойствие. Такое соотношение — несколько дней в городе, несколько дней за городом — было бы для меня, наверное, самым подходящим. Конечно, четыре летних дня в городе — это уже слишком много, дальше было бы, например, трудно устоять против полуобнаженных женщин, в сущности, только летом видишь в таком обилии их удивительную плоть. Это легкая, насыщенная влагой, нежно отекшая, лишь несколько дней сохраняющая свежесть плоть; на самом деле она держится долго, но это лишь доказывает краткость человеческой жизни; какой короткой должна быть жизнь человека, если такая плоть, к которой боязно притронуться, до того она непрочная, лишь краткое мгновение держатся ее округлости (которые, впрочем, как обнаружил Гулливер — но я обычно не могу в это поверить, — обезображены потом, жиром, порами и волосками), какой короткой должна быть жизнь человека, если такая плоть существует большую часть жизни. Здесь за городом женщины совсем другие, тут, правда, много и дачников, например необычайно красивая, необычайно толстая белокурая женщина, которая, как мужчина, одергивает свою жилетку, каждые несколько шагов должна поправлять свой туалет, чтобы привести в порядок живот и груди, одета она как красивый мухомор, а благоухает — люди не знают меры, — как лучший съедобный гриб (я с ней, конечно, не знаком, я здесь почти ни с кем не знаком), ну, дачников и не замечаешь, они либо смешны, либо безразличны, а больше всего восхищают меня местные женщины. Они никогда не ходят полуобнаженными, и, хотя у них не больше одного ребенка, они всегда вполне одеты. Толстеют они лишь в позднем возрасте, пышной же здесь можно назвать лишь одну молодую девушку (она скотница в каком-то полуразвалившемся хозяйстве, мимо которого я часто прохожу вечером, тогда она обычно стоит у дверей хлева и буквально борется со своими грудями), а вообще женщины сухощавы той сухощавостью, в которую, наверное, можно влюбиться только издалека, такие женщины не кажутся опасными и все-таки роскошны. Эту особую сухощавость создают ветер, погода, работа; заботы и роды, но это все же не городское убожество, а спокойная и достойная веселость. Здесь живет одна семья, и дело даже не в том, что фамилия у них Веселы; женщине 32 года, и у нее семь детей, из них пять мальчиков, отец работает на мельнице, чаще всего ночью. Я глубоко уважаю эту супружескую пару. Он, по словам Оттлы, напоминает палестинского крестьянина — ну, может быть — среднего роста, немного бледный, впечатление бледности, впрочем, создается из-за густых черных усов (такие усы, как ты однажды писал, поглощают энергию), тихий, с замедленными движениями, если бы не его спокойствие, его можно было бы назвать робким. Женщина, одна из таких вот сухощавых, всегда то ли молодая, то ли старая, голубоглазая, веселая, при смехе лицо собирается в складки, непонятно, каким образом тащит эту кучу детей (один мальчик посещает реальную гимназию в Таборе), и, конечно, беспрерывно страдает, однажды в разговоре с ней я почти представил себя женатым, ведь и мне дети под окном доставляют мучение, но и тут она меня предостерегает. Конечно, это трудно, отцу часто приходится спать днем, тогда дети должны уходить из дома и им почти не остается другого места, кроме как у меня под окном: кусок поросшей травой улицы и кусок обнесенного оградой луга с парой деревьев, который муж купил для своих коз. Однажды утром он пробовал там спать, он лежал сперва на спине, руки под голову. Я сидел за столом и все время смотрел на него, не мог от него оторваться, не мог заняться ничем другим. Нам обоим нужна была тишина, это нас объединяло, но только это. Если бы я мог пожертвовать для него своей долей тишины, я бы это сделал. Впрочем, тишина была неполная, другие дети, не его, шумели, он поворачивался, пытался заснуть, уткнув лицо в ладони, но ничего не получалось, тогда он встал и пошел домой.

Но я замечаю, Макс, что стал рассказывать тебе истории, которые тебе не могут быть интересны, и рассказываю их лишь для того, чтобы вообще что-то рассказывать и чувствовать какую-то связь с тобой, поскольку я вернулся из Праги в настроении весьма печальном и безрадостном. Сначала я вообще думал тебе не писать, возможно, когда ты жил в городе с его шумом и неблагополучием, эти письма и были уместны, но вторгаться теперь в приморскую тишину мне не хотелось, в этой мысли меня утвердила и открытка, которую ты напоследок послал из Праги. Сейчас же, когда я вернулся из Праги, слегка огорченный страданиями отца (возможно, дальше полегчает, он уже неделю как ежедневно гуляет, но боли, плохое самочувствие, беспокойство, страх продолжаются), огорченный из-за удивительно храброй, очень сильной духом, но все более разрушающей себя своими заботами матери, огорченный еще и некоторыми другими, гораздо менее важными, но почти столь же угнетающими вещами; и потому что сам я близок к саморазрушению, я подумал и о тебе, сегодня я видел тебя во сне, много раз, но запомнилось, лишь как ты выглядываешь из окна, ужасно худой, лицо — совершенный треугольник; так вот, по всем этим причинам (к тому же «противоестественная» жизнь последних дней выбила меня из равновесия, и я вдруг увидел, как дорога, если считать, что она до сих пор была, обрывается прямо у меня под ногами) я все же тебе пишу, при всех внешних оговорках и внутренних препятствиях. Судя по тому, как ты провел последнее время в Праге, все время в ожидании писем из Лейпцига (и страдая от полученного письма порой сильнее, чем до сих пор), ты выглядишь примерно так, как в моем сне, даже если ты во время отпуска немного отдохнул — чего я от души тебе желаю. Могло ведь случиться, что теперь ты не страдаешь постоянно из-за писем, а наслаждаешься счастьем живого общения. Я с удовольствием передал бы привет фройляйн С., но не могу, я знаю ее все меньше. Я знаю ее по твоим рассказам как чудесную подругу. Я знаю ее далее как непонятную, но никогда не слышащую упреков богиню новеллы, но знаю ее, наконец, и как твою корреспондентку, которая старается тебя разрушить и притом отрицает, что желает этого. Тут слишком много противоречивого, за этим не видно человека, я не знаю, кто рядом с тобой, и я не могу передавать ей привет. А ты будь здоров и здоровым возвращайся.

Ф.

[Плана, штемпель 16.VIII.1922]

Дорогой Макс,

я буду говорить и о том, что, как мне кажется, я понимаю лучше тебя, и о том, чего я не понимаю. Возможно, при этом выяснится, что я вообще ничего не понимаю, это вполне может быть, ибо тема объемна и велика и сужу я слишком издали, к тому же добавляется забота о тебе, у которого дела, может быть, еще хуже, чем ты признаешься, и обо всем этом я могу составить себе лишь туманное представление.

Прежде всего и главным образом я не понимаю, почему ты так превозносишь достоинства В., как будто (возможности продолжать спокойно больше нет, погода испортилась, явился мой зять, немного заброшенный всеми, и сидит за моим столом — моим ли? — это ведь его стол, и то, что прекрасная комната предоставлена мне и что семья из трех человек спит вместе в моей маленькой комнате — не считая, впрочем, большой кухни, — это непостижимое благодеяние, особенно если вспомнить, как в первые дни, когда комнаты распределялись иначе, мой зять радостно потягивался утром в своей кровати и говорил, что самое прекрасное в этой дачной жизни — возможность, проснувшись, прямо из кровати наслаждаться таким прекрасным видом, лесом вдали и т. д., а уже спустя несколько дней он спал в маленькой комнате с видом на соседский двор и печной трубой, я упоминаю все это, чтобы… нет, трудно сказать зачем) — но возвращаюсь к твоим делам. Как бы там ни было, у В. вовсе нет никаких преимуществ, но весы, по крайней мере в данный момент, уравновешены настолько тщательно, насколько это необходимо, чтобы ужасно мучить вас всех. У В. нет никаких преимуществ, он не может жениться, не может помочь, он не может сделать Э. матерью, или, если бы он мог, он бы уже это сделал и гораздо сильнее использовал бы это как довод против тебя. Так что речь не идет о благородстве с той стороны и неблагородстве с этой. Он любит Э., и ты любишь ее; кто здесь возьмется что-то решать, если даже Э. сделать этого не может. На его стороне внешность и привлекательность молодости, тем более что женщина старше его, это очень важно, особенно потому, что еврейство не столько отягощает тебя, сколько высвечивает его. Но тебе, несомненно, дано что-то более и более долговечное, ты можешь любить, как мужчина, помогать, как мужчина, можешь, как художник, непрестанно одарять то мечтой, то реальностью искусства. Что же в таком случае приводит тебя в отчаяние? Очевидно, не мысль об исходе борьбы, а сама борьба и ее эпизоды. Тут ты, конечно, прав; я бы этого не сумел, я бы не мог вынести даже малейшего намека на все это, но ведь ты выдерживаешь много такого, от чего бы я бежал или что бежало бы от меня. Тут я, возможно, склонен тебя переоценивать, я не представляю даже малой доли того, на что ты способен.

Далее, во-вторых, Э. лжет, и лжет безбожно, это говорит скорее о ее бедственном состоянии, чем о ее лживости. И похоже, что лжет она задним числом, например утверждает, будто не говорит ему «ты», что на самом деле так, но тотчас вслед за этим действительно переходит на «ты», однако отчасти придерживается сказанного раньше и не берет обратно своих слов. Надо сказать, я этого не ожидал и до сих пор этого не понимаю, кстати, и того, как ты можешь говорить о самоуничижении, тогда как, по сути, это означает, что выстроенное ею здание рушится, и просьбу к тебе, как к мужчине и помощнику, как-нибудь это поправить. Она же просто бежит к тебе, во всяком случае, когда ты с ней, письмо, написанное ею вопреки твоим просьбам, если я правильно понимаю, написано все же очень, очень по-твоему, так же как вымученная, но все-таки подлинная открытка ко мне.

Если отбросить в сторону все отягощающие побочные обстоятельства, которых, впрочем, более чем достаточно, основная схема представляется мне такой: ты хочешь невозможного, потому что желание твое не утихает, и тут не было бы ничего особенного, этого хотят многие, но ты прорываешься дальше многих, кого я знаю, оказываешься близко у цели, всего лишь близко, но не у самой цели, потому что это ведь невозможно, но от этой «близости» ты страдаешь и должен страдать. Существуют разные степени невозможного, граф фон Гляйхен [121] тоже пытался сделать невозможное — удалось ли это, не ответят, наверное, даже могилы, — но там не было такой невозможности, как у тебя, он не оставил ее в стране Востока и сочетался с ней браком через Средиземное море. Но и это было бы возможно, если бы он со своей первой женой оказался связан вопреки желанию, так что то, что для нее было бы тоской, или пустотой, или потребностью в убежище, или чертовой кошкой, у него, отчаявшегося из-за первого брака, становилось бы благодарностью и утешением, но тут другое дело, ты не отчаялся, и твоя жена даже облегчает тебе тяжесть жизни. Так что, если ты хочешь уберечь себя от саморазрушения (меня ужасает мысль, что ты должен был писать и домой), тебе не остается ничего другого, как попытаться сделать ужасное (но по сравнению с тем, что ты испытал в последние годы, лишь внешне ужасное) и действительно взять Э. с собой в Прагу или, если это по разным причинам было бы мучительно, взять в Берлин свою жену, то есть переселиться в Берлин и открыто, по крайней мере открыто для вас троих, жить втроем. Тогда отпадет почти все прежнее зло (но может возникнуть и новое неизвестное зло): страх перед В., страх перед будущим (который сейчас останется, даже если ты справишься с В.), забота о твоей жене, страх из-за потомков, и даже материально твоя жизнь станет легче (ибо содержать Э. в Берлине стоило бы теперь в десять раз дороже). Только я потерял бы тебя в Праге. Но если у тебя нашлось бы место для двух женщин, почему не нашлось бы где-нибудь места и для меня.

121

Шмидтбонн Вильгельм. Граф фон Гляйхен. Пьеса. Берлин, 1908.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • 44
  • 45
  • 46
  • 47

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: