Шрифт:
Итак, многослойный кризис, о котором шла речь, кризис-бутерброд, «биг мак», которым не подавиться бы; осенний характер нынешней эпохи — все это подталкивает к разработке новых сфер знания, к переосмыслению нынешней его структуры, к созданию новой системы рационального знания. Это императив и для нас, и для Запада — как для Русской Системы, так и для Западной, если она не хочет уйти в прошлое вместе с капитализмом.
Разумеется, говоря о киберпространстве, о Homo disinformaticus, я отмечаю некие тенденции, возможные варианты — преимущественно негативные. Во-первых, потому что негативы чисто статистически чаще побеждают в истории. Во-вторых, лучше быть предупрежденным о худшем и быть готовым к нему. Осознать необходимость такой готовности важно и для Запада, и для нас. Мы входим в пуантилистский энтээровский мир по негативу, именно мы по принципу «язычники, страдающие от язв христианства», можем быстрее и сильнее подорваться на «минах» виртореалъности и киберпространства без НТР и ее позитивов (эффект ситуации индейцы и «огненная вода»). Конечно, русская реальность всегда отчасти (и часто от части большой) была как бы виртуальной Иначе не возник бы у нас фантастический реализм Гоголя и особый русский юмор, смеховая культура, в которой может быть и смешно, и страшно одновременно. Конечно, западная виртуальность может поломаться при столкновении с доэнтээровской российской — как «ломаются» об российских тараканов самые что ни на есть сильные западные инсектициды. Хуже другое, а именно: русская «виртуальность», усиленная западными формами. Большевики уже провели один эксперимент. Поэтому, повторю, над проблемам последствий виртуализации мира стоит размышлять и нам, и Западу.
LXI
«И нам, и Западу». Написал эти строки и подумал: не совершаю ли я логическую ошибку, когда говорю: «нас», «мы», рассуждая о судьбах капитализма и особенно Европейской цивилизации? Причем здесь мы, русские, Русская Система? Что нам Запад? Что мы ему? Связь здесь, однако, есть, но не непосредственная, а более тонкая, не столько физическая, сколько метафизическая. То, что Запад нам не поможем выбраться из наших трудностей, — это ясно. Во-первых, не может, даже если очень захотел бы. Россия — неподъемная ноша как для Капитала, так и для Запада вообще. Конец XIX в. уже продемонстрировал ситуацию «Бедненький бес под кобылу подлез». Помочь можно Чехии, Шри Ланке, Коста-Рике, короче — «жеребятам», в крайнем случае — Мексике. Но не России. Во-вторых, Запад не хочет по-настоящему нам помогать. И это естественно. Кому нужны сильные конкуренты, новая сильная структура Русской Системы? «Помощь» предусмотрена ровно настолько, чтобы ситуация в России не превратилась в хаос. Не более того. Когда Запад может и хочет, он помогает. Реакция США на финансовый кризис в Мексике в начале 1994 г., с одной стороны, и на советско-российский кризис — с другой, красноречивее многих доводов. В-третьих, у Запада хватает своих проблем, и чем дальше, тем больше.
Понятно, что отсутствие надежд на помощь Запада, которые у нас почему-то особенно питали в течение последних лет, может многих напугать не меньше, чем книга Шпенглера «Закат Европы» напугала некоторых русских людей в начале 20-х годов. «Неужели, — спрашивал я себя, — Шпенглер действительно прав, неужели к Европе и впрямь приближается смертный час? Но если так, то кто спасет Россию?» — писал Федор Степун. [38] "Привыкли верить мы, что нам без немцев нет спасенья», — отвечу я ему словами Чацкого, а точнее — Грибоедова. Поэтому строки из пролетарского гимна «Никто не даст нам избавленья» оказываются очень актуальными. Свобода от иллюзий — один из источников силы. Лозунг гимна «пролетариев», которые сажали в лагеря, логично дополнить лозунгом непролетариев и пролетариев, которых в эти лагеря сажали: «Не верь, не бойся, не проси». В частности, помимо прочих: не верь Западу, не бойся его и не проси у него. Почему? Да потому, что у Запада свои интересы, и исходя из этих интересов, по крайней мере краткосрочных и среднесрочных, он будет действовать так, как он действует. Политики и бизнесмены, как правило, живут в краткосрочной перспективе, в перспективе краткосрочной выгоды. Именно этим объясняется политическая близорукость Запада в 20–30-е годы по отношению к Германии и СССР, в послевоенный период — по отношению к СССР, в последние годы — по отношению как к кризису в бывшей Югославии, так и к России (но уже иначе, чем в отношении CCCP).
38
1) Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. — М.: Прогресс-Литера; СПб.: Алетейя. 1995. — С. 513.
Учет долгосрочной перспективы в политике или бизнесе — вещь настолько редкая, что от нее можно абстрагироваться. Полагаю, именно в долгосрочной общеисторической перспективе сильная Россия нужна Западу не меньше, чем он ей. Но, повторю, в даль истории мало кто смотрит. Синица в руках — это реально. Отсюда — конкретные, действия. Поэтому ясно, например, что Запад заинтересован в топливно-сырьевом развитии России (а нам нужен и ВПК) в сохранении некоторой напряженности между Россией и Украиной (а нам здесь нужно совсем другое). Запад будет поддерживать в России те политические силы, которые смотрят на Запад снизу вверх. Или поощрять тех ученых-обществоведов, предоставлять гранты тем, кто говорит на языке конвенциональной западной социальной науки, меря Россию в ее настоящем, прошлом и будущем западной меркой, используя западную терминологию и методику, набрасывая на незападную реальность западную дисциплинарную сеть. Запад будет поддерживать тех экономистов (и те правительства), которые станут слушать Международный валютный фонд (МВФ). Показательно, что, когда в начале 1994 г. МВФ попытался учить несколько крупнейших американских корпораций и правительство США, жестко-насмешливая отповедь последовала незамедлительно. Смысл ее был таков: играйте, но не заигрывайтесь — не путайте Запад со странами Восточной Европы, СНГ и Третьего мира, им и советуйте.
О том, что Запад не сможет и не захочет реально помочь (в чем есть свой резон; резон этот не плох и не хорош, он реальность; плохи, т. е. вредны были надежды на помощь) можно было догадаться еще на рубеже 80–90-х годов, понять это сквозь рукоплескания Запада («давай-давай, рус-Иван, карашо!»), сквозь белозубые улыбки его лидеров. Ведь тогда, в конце 80-х — начале 90-х годов, Запад рукоплескал не СССР и не России, а их ослаблению, демонтажу — тому, что (и чего) уже можно больше не бояться, — элементарное геополитическое соображение, за которое едва ли можно предъявить Западу счет. Счет следует предъявлять тем, кто, подобно Буратино, думал, что их ведут и пускают на Поле Чудес (забыв при этом, что Поле Чудес — это свалка в Стране Дураков) растить золотые. Впрочем, предъявлять счет и поздно, и глупо. Падение коммунизма и распад СССР — объективный процесс, но вот формы его, особенно те, что связаны с геополитикой, могли быть намного более достойными или хотя бы менее болезненными. Могли бы — теоретически, но не практически. Причин тому — несколько. Остановлюсь на одной, быть может, не самой главной, но часто упускаемой из виду.
Думаю, Хрущевым заканчивается то поколение советских руководителей, которые не имели комплекса неполноценности по отношению к Западу. [39] У Ленина и его «гвардии» такого комплекса быть не могло, потому что они не отделяли себя от Запада, а в качестве персонификаторов антикапиталистической мировой революции ощущали свое превосходство над своими западными союзниками и противниками. Сталин и сталинцы, последним из которых был Хрущев, ощущали зловещее и циничное властно-интеллектуальное превосходство над западными лидерами. Вся история контактов Сталина с Черчиллем и Эттли, Рузвельтом и Трумэном показывает, что чувство превосходства имело реальную основу, Сталин практически все время переигрывал своих западных оппонентов. В этом смысле он был не так уж далек от истины, говоря младшим соратникам, что после его смерти «империалисты обманут вас как котят».
39
2) Хотя Хрущев уже стремился производить хорошее впечатление на Запад, его импульсивность вкупе с памятью о военной победе гасили и нейтрализовали это стремление; прорывалось естество: «мы вас похороним», «кузькина мать» и т. д. Отсюда — Карибский казус.
Вышло несколько иначе и не сразу так. Переломным стал Карибский кризис, когда Хрущеву (он полагал, что «молокосос-президент» будет собирать «ихний конгресс» так долго, что советские автоматчики уже будут где надо, чуть ли не у Белого дома) «было строго указано» тем самым «молокососом». Соотношение сил оказалось в пользу США. Когда же в начале 70-х силы выровнялись и был достигнут примерный паритет, не только чувства превосходства уже не было, но начал возникать комплекс неполноценности, психологической зависимости. [40]
40
1) В частности мемуары Г.Киссинджера дают несколько отличных иллюстраций этого комплекса, его развития.
Во второй половине 80-х годов этот комплекс проявился со всей очевидностью. Тому есть несколько причин, немаловажной среди которых была нарастающая провинциализация советского руководства начиная с брежневского времени (хотя предтечей в некоторых отношениях был Хрущев).
Под провинциализацией, провинциальностью здесь имеется в виду не место происхождения — в этом смысле все советские лидеры, начиная с Ленина и Сталина и кончая Горбачевым и Ельциным, были провинциалами, выходцами из провинции. Речь о другом. Под провинциальностью имеется в виду отсутствие широкого взгляда на мир, адекватного этому миру, умение мыслить глобально, а не воспринимать мир как лишь увеличенную область, край. Было бы ошибкой полагать, что Запад свободен от таких лидеров. Не свободен и, по-видимому, чем дальше, тем больше будет несвободен. Но в отличие от СССР, где практически все определял генсек, на Западе всегда существовали политические и особенно экономические институты и формы, требовавшие глобального, я бы сказал, антипровинциального подхода к реальности. Они так или иначе, лучше или хуже, но корректировали лидера, особенно когда он нуждался в этом, как, например, Форд или Картер.