Шрифт:
— Прочь!
Он обвел всех безумным взглядом. И все опять отшагнули назад.
В коридоре успокаивали, поднимали с пола неутешно рыдающую маленькую, некрасивую девушку. «Вы здесь были?.. Вы видели, что произошло?.. Если Мария Виторес мертва — вы сможете показать, кто ее убил?..» Она молчала, только вся содрогалась в рыданьях. Дверь в артистическую была распахнута настежь. Все было залито ярким, белым, ослепительным светом. Все было на виду. На свету. Ничто не могло быть скрыто, утаено.
На виду — на свету — были все лица.
Искаженное злобой лицо Беера.
Растерянное, с бегающими туда-сюда поросячьими глазками, жирное, потно лоснящееся лицо Родиона Станкевича.
Оскаленное, сумасшедшее лицо Ивана.
Запрокинутое, бледное, — белые щеки, черные волосы, ярко-красная помада на губах, — неподвижное лицо Марии.
Озабоченные, сердитые, строгие лица врачей.
Испуганные лица осветителей, режиссеров, помощника режиссера, набившегося в артистическую персонала.
И половицы заскрипели под тяжелыми шагами.
И свет безжалостно озарил, выявив все до одной морщины, все вмятины и царапины беспощадного времени, коричневое, как кора старого дерева, твердое как гранит лицо Кима.
Он сделал шаг вперед. Еще шаг. Еще. Остановился.
И все замолчали. И все смотрели на него.
— Отдай ее мне, Иван, — сказал Ким Метелица, и каждое слово прозвучало ударом молота. — Отдай ее мне, иначе тебе не жить. И никому. Иначе никто отсюда не уйдет живым.
И Ким Метелица медленно, очень медленно вынул из кармана огромный многозарядный пистолет и медленно, очень медленно обвел черным глазом дула всех, кто набился сюда, в артистическую Иоанна и Марии.
И Иван, вскинув оскаленное, умалишенное лицо, как под гипнозом, как заговоренный, сделал шаг к Киму, еще шаг, еще шаг. И, когда он достиг Кима, он переложил бездыханную Марию с рук на руки отцу, как драгоценную вещь, как золотую статую, как священную мумию мертвой царицы.
И Ким, пятясь с телом Марии в руках, к настежь открытой двери, к выходу, по-прежнему держа пистолет наставленным на всех, онемевших в смущенье и страхе, обвел всех кричащими, пустыми глазами, хотел сказать что-то — и не сказал, и молча вышел, с Марией на руках, в широко распахнутую дверь.
И никто не заметил, как свет выхватил из тьмы, обнял, хлестнул по щекам еще одно человеческое лицо. Мягкое как тряпка; тонкогубое; лысина и очки на сморщенном гармошкой лбу. Подслеповатые глазки моргают часто-часто. Трехдневная щетина на обвислых щеках. Кургузый пиджачок встопорщился на одном плече, с другого — сполз, вот-вот упадет наземь. Клетчатые брючки все в грязи — сразу видно, одинокий мужик, никто не ухаживает за ним, не чистит одежду, заботливо не собирает на работу, в дорогу, бутерброды и яблоки с собою в портфель не сует. Матвей Петрович Свиблов, барабанщик экстра-класса, ударник номер один всея Москвы, зануда и прохиндей, гениальный музыкант и известный пьяница и разгильдяй, собственной персоной. Это про Матвея Петровича ходили легенды: как он однажды, имея двести тактов паузы в своей партии литавр, отправился в буфет пить пиво, пил-пил его, потом глянул на часы — и ломанул в оркестровую яму что есть сил, добежал, выскочил из-за кулис — а дирижер уже гневную руку в его сторону выбрасывает: его удар по литаврам! И Петрович не растерялся, сдернул с ноги башмак и запустил им в литавры, и попал, и загудели литавры на весь зал! И попал ведь, зараза, точно в такт! Тогда, когда дирижер на него показал! И выругать его невозможно было: ведь аккорд был поддержан литаврами вовремя, не придерешься!
Свет озарял старое, мятое лицо. Очки сползали со лба на переносье. Матвей Петрович поправлял их указательным пальцем. Смотрел, как Ким, с Марией на руках, выходит в дверь, как он уносит Марию, уносит.
— И вы позволили ему украсть ее?!
Иван опустился на колени. Согнулся пополам. Опустил голову в ладони. Его спина содрогалась. Он плакал.
— Как вы позволили ему похитить ее?!
Он поднял голову. Перед ним стоял, возмущенно глядел на него человек, неизвестный ему. Он не знал, кто это. Зачем этот человек настойчиво, мучительно и гневно спрашивал его, почему он позволил унести отцу Марию, как она умерла, почему это все случилось, кого он тут видел, кто тут был, и всякое такое, на что у него ответа не было, не было, не могло быть.
— Отойдите от меня все, — беззвучно сказал он. — Я не хочу вам ничего говорить. Я ничего не слышу. Я оглох, слышите. Оглох. Я не хочу больше ничего слышать.
А маленькая уродливая девочка все плакала, плакала, плакала в коридоре, и вокруг нее хлопотали врачи и медсестры, и бормотали, закатывая ей рукав платья, делая ей успокаивающие уколы: да, это истерика, это типичная истерика, надо бы ее уложить, а куда ее уложить?.. тут даже диванишка завалящего никакого нет, ну так пойдите вызовите ей такси, дайте ей денег на дорогу, если у нее нет с собой, а где она живет?.. где вы живете, девушка?.. не говорит… ничего не отвечает, только плачет… ну, уколы сделали, сейчас пройдет, сейчас ей станет лучше… Кто эта девочка, кто знает?.. Никто?.. При ней документы есть?.. Паспорт есть?.. Где ее сумочка?.. Как она сюда попала?.. Она все время здесь была, в артистической, или позже подошла, когда уже Мария была мертва?.. А вы не догадываетесь о том, что Мария была мертва уже тогда, когда Иван танцевал с ней сарабанду?.. Ну, знаете ли, это уже домысел какой-то… буйная фантазия, дорогой мой, буйная фантазия… Какая фантазия, он же держал в руках мертвое тело! Мерт-во-е! Слышите!..
Девочка, тебе сколько лет?.. Не тебе, а вам, вы что, не видите, она же старушка… Какая старушка, что вы, вы девушку обижаете… Девушка, вы видели, кто тут был?.. Нет?.. Когда вы сюда пришли, здесь кто-нибудь был, кроме Ивана и Марии, или?..
Или. Или. Или — или.
Надя отворачивала от всех залитое слезами лицо. Ее распухшие губы прыгали. Ее вздутые, как сосиски, веки вздрагивали. Ее веснушки превратились в красные, будто коревые пятна, расползались по лицу безобразной сыпью.