Шрифт:
Я столь подробно рассказал об этом живописце, потому что с некоторых пор у меня возникли с ним сугубо личные отношения.
Как-то ранним утром перед школой раздался звонок в дверь и в коридоре - прихожей появился папа с довольно большой картиной, которую он, неловко растопырив руки, держал перед собой.
Вид у папы был потрепанный, от него попахивало вином.
Не раздеваясь он прошел в свой кабинет, поставил на не разобранную кушетку картину, отошел в сторону и с восторгом воскликнул:
– А? Хорошо?
На картине, какой-то очень грустной, щемящей изображены были несколько коров, коричневых и пятнистых, идущих по хлипкому мостку через узенькую речушку, в которой и отражались вверх ногами.
А невысоко над темным лугом на серовато голубым утреннем (или вечернем?) небе висела большая розовая луна.
– "Коровы" Дейнеки!
Все объяснялось просто. Отец был в мастерской приятеля, они засиделись до утра и на прощанье художник подарил ему одну из своих превосходных работ.
Каким-то чудесным образом новая картина в нашем доме легко сочеталась с уже давно живущими здесь работами Тышлера, "Севастопольским морским пейзажем" Лентулова и копией Марке.
Можно заметить, не всякое произведение живописи приживалось в нашем доме.
Очень странное впечатление производила темная, почти черная, картина в вычурной золотой раме, написанная на медном листе и изображающая романтическую бухту и старинный фрегат с мачтами и парусами - все очень тревожное и невнятное.
Картина была подарена родителям одним вельможным писателем в связи с моим появлением на свет.
Она считалась моей.
Так вот, она так и не прижилась в доме, была отправлена в Переделкино, некоторое время висела почти невидимая в столовой над высоким и мрачным буфетом, потом переехала на чердак и исчезла после одного из дачных ремонтов.
Кажется, никто о ней, кроме меня, и не вспомнил.
С "Коровами" Дейнеки у меня навечно связано представление о раннем утре, правда не летнем (как на картине), а зимнем, когда и в доме, и не улице еще темно, фонари горят, но уже не ночь, закутанные прохожие торопливо идут по заснеженным улицам, слышны настойчивые скребки дворников, и ты тоже вынужден плестись в школу по пустынным замоскворецким переулкам - всего по двум - Толмачевскому и Старомонетному вдоль замоскворецких старинных домиков, пришедших в упадок и ветхость.
Но ты-то их другими и не видел никогда!
Вот как-то однажды я и шагал так в школу, раскачивая в руке портфель, который время от времени "шкрябал" по стенам.
Прошел один переулок, свернул в другой, начал приближаться к школе.
И тут услышал:
– Павля!
Так меня папа называл в детстве.
Оборачиваюсь - папа.
Бодрый, свежий от утреннего морозца, но видно, что только-только проснулся, еще не вполне готов к жизни, небритый.
Я был ужасно удивлен его неожиданным появлением здесь. В такое время суток он бы еще должен спать. Он и спал, когда я уходил из дома!
– А я вот решил посмотреть, как Павля в школу идет.
Он довел меня до ступенек, ведущих к школьным дверям, весело махнул рукой, повернулся и деловито зашагал по переулку назад, к дому.
Какие мысли вызвало у меня тогда только что описанное событие из детства?
Это было странно, но ведь он был не только мой отец, но и писатель...
Вспоминая о своем сотрудничестве в "Гудке", отец с воодушевлением рассказывал о том удивительном доме на левом берегу Москвы реки неподалеку от Кремля, где тогда, в двадцатые годы, располагалась редакция железнодорожной газеты.
Это огромное, вытянутое вдоль берега здание, украшенное колоннами и увенчанное крышей со шпилем, было построено в свое время как городской приют для бездомных.
При этом обширный зеленый парк, конечно же теперь сильно запущенный, окружающий само здание и его флигеля, обнесенный чугунной оградой, вызывал у меня ошибочное представление о том, что бездомными были графы и князья.
А кто же еще!
Подсознательно, я, советский мальчик, не мог даже подумать, что здесь обитали самые обычные несчастные люди, лишенные крова и средств к существованию...
Но особенно сильное впечатление произвел рассказ отца о том, что во время знаменитого пожара Москвы двенадцатого года Наполеон устроил здесь конюшню.
Что-то было волнующе-тревожное в этом факте, он словно бы излучал историю: тут и французская конница, вытеснившая из приюта его скромных обитателей, загадившая и раскурочившая копытами прекрасные полы, тут и император Наполеон, сначала занявший российскую столицу а затем с позором из нее убежавший, тут и величественный непобедимый Московский Кремль.