Шрифт:
— Где же американцы? — раздраженно восклицает генерал фон Шольтиц.
Господин Нордлинг говорит генералу:
— Если вы дадите мне пропуск, я поеду с графом Сен-Фалом в штаб Эйзенхауэра.
Слово «граф» успокаивает фон Шольтица; граф не может быть коммунистом.
— Хорошо, вы получите пропуск…
Двадцать четвертого августа вечером радио сообщило: «Французские танки входят в Париж». Сотни тысяч парижан стояли на улицах и улыбались, хотя никто не мог разглядеть в темноте их улыбок.
Лежан не улыбался:
— Немцы атакуют мэрию одиннадцатого округа. Сейчас же пришлите двести человек с пулеметами…
Самба ворвался в дом и вытащил немецкого капитана. Тот шел, положив руки на макушку головы. Самба внимательно посмотрел на него: капитан был высоким, худым, с длинным острым лицом изувера; Самба вдруг подумал: Греко бы его хорошо написал… А потом Самба ни о чем не думал, кричал до хрипоты, обнимал девушек, стариков, партизан с колючими щеками и радовался; так может радоваться немолодой человек, когда он сбросил с себя груз годов.
— Капитулировали!..
— Да здравствует свобода!..
Гастон Руа подошел к маленькому окошку, выходившему на бульвар Пор-Рояль, и прислушался. Громкоговоритель кричал:
«Соглашение о капитуляции, заключенное между полковником Ролем, командующим FFI Иль-де-Франс, и дивизионным генералом Леклерком, командующим Второй легкой бригадой с одной стороны, и генералом фон Шольтицем, командующим германскими силами парижского округа…»
Руа застрял в Париже: его подвел полковник фон Шлиффер — сказал, что опасности нет. Фон Шлиффер уехал неделю назад. Руа метался по городу. Он не решался пойти домой: может быть, там уже хозяйничают коммунисты. Он скрывался в чердачной комнате для прислуги. У него были документы на имя электромонтера Гастона Дюкена. Но он думал об одном: о смерти. В первые дни восстания он еще надеялся: у немцев много танков, в Бурже по меньшей мере пятьдесят самолетов; стоит побомбить, пустить танки — и весь этот сброд разбежится… Но фон Шольтиц оказался мямлей. Вероятно, немцы доживают последние дни, если они вступают в соглашение с партизанами. Сдаться какому-то проходимцу! Ведь ясно, что этот полковник Роль не полковник и не Роль… Теперь надеяться не на что… Его может узнать на улице любой прохожий, он ведь выступал на собраниях. Руа посмотрел в маленькое зеркальце, которое висело над комодом, и бледное невыразительное лицо с усиками показалось ему единственным, не похожим на другие лица. Нет, спрятаться нельзя…
Он вытащил револьвер. Нужно застрелиться, это самое простое… Другие оказались умнее. Они могут вывесить флаги и спокойно спать, хотя они работали с немцами, нажились куда больше, чем я… Наверно, Пино сейчас приветствует полковника Роля. Пока дознаются, что он через меня купил за гроши еврейский дом, пройдет два-три месяца, может быть полгода, страсти улягутся. Пино докажет, что он пожертвовал на сопротивление четыре су или спрятал на ночь какого-нибудь перепуганного болтуна, словом, вылезет. А я должен гибнуть неизвестно за что. Как будто меня интересует их проклятая политика! Я занимался делами и только. Если мне пришлось прославлять фюрера или ругать евреев, то только потому, что я работал в немецкой организации…
Он снова поглядел в окно. Внизу люди ликовали. Он с отвращением подумал: им хорошо… Его мутило от криков, от песен, от флагов. Вдруг раздались выстрелы; люди бросились врассыпную. Руа видел, как подобрали двух — женщину и молодого человека с повязкой на руке. Он лег на кровать, курил сигарету за сигаретой. Потом он вернулся к окну. Он теперь походил на лунатика — он действовал в полузабытьи, но с необычайной точностью. Он не промахнулся. Девушка, которая кричала под окном, упала навзничь. Снова все разбежались. Руа стоял у двери и слушал. Какие-то люди подымались по лестнице. Он вышел на площадку и убил одного; хотел снова выстрелить, но не успел, его голова свесилась в пролет лестницы, изо рта капала кровь.
А праздник на улице не прекращался. Жгли портреты Гитлера, целовались, били в ладоши. Девушки, бывшие в одном отряде с Самба, схватили его под руки и, скандируя, кричали:
— Наш Гип-по! Наш Гип-по!..
Он заканчивал:
— По-там! По-там! — И его зычный голос заставлял всех оборачиваться.
Доктор Морило забежал на минуту к Лансье.
— Поздравляю вас, Морис!
Лансье обнял его и прослезился:
— Ужасно, что Марселина не дожила… В вашем квартале много стреляли?
— Кажется, нет… Я почти не был дома. Перевязывал раненых… Убили Леонтину…
Лансье вспомнил, как Леонтина бежала к грузовику и на ветру развевались ее волосы. Ему стало грустно, он понял, что никогда не сможет сказать ей: я хотел помочь Лео, виноваты боши… Он начал вслух утешать себя:
— Ужасно!.. Но какая прекрасная смерть!.. Как в Вердене. Я не думал, что молодые на это способны… Лео может ею гордиться… Как вы думаете, Лео вернется?
— Откуда? С того света?
— Почему вы обязательно сгущаете краски? Конечно, он человек не первой молодости, но у него крепкий организм, я убежден, что он выдержит…
Морило вместо ответа махнул рукой. А Лансье думал о Луи.
— Вы были, когда вступили наши? Летчиков вы не видели?..
— Нет, только танкисты…
— Я слышал речь де Голля, он красиво говорил — об объединении всех французов. Я теперь вижу, что во многом ошибался… Что вы хотите, немцы нас обманывали. Оказывается, коммунисты играют скорее второстепенную роль…