Шрифт:
Весна пятьдесят третьего года принесла с собой много нового: я одновременно открыл для себя полигику и принципы «объективной прозы», выдвинутые Кастельетом. В те дни, когда идея «компромисса» казалась нам неизбежной, по крайней мере на первый взгляд, мы познакомились с работами Сартра и Клод Эдмонд Маньи [361] о мастерстве Дос Пассоса, Хемингуэя и Дэшила Хемметта. Эти исследования произвели на нас огромное впечатление, о котором читатель может судить по книге Кастельета «Час читателя», а также по написанным под ее очевидным влиянием моим «Проблемам романа». Я торопился закончить работу над последним вариантом «Ловкости рук». В этом романе, описывающем мою жизнь в Мадриде и мое тогдашнее окружение, безошибочно угадывалось влияние Андре Жида и других французских писателей. Впоследствии я не раз буду ставить себе в вину этот «привкус» интеллектуализма, и все же неудачные эксперименты с языком и стилем помогли мне уберечься от опасной «болезни» — бессмысленного подражания. Мои первые шаги в теоретическом осмыслении работ Лукача и Сартра вылились в сумбурный поток умствований, отразивших не читательский и творческий опыт, но мучительное «литературное несварение», которым страдал тогда не только я, но и большинство моих коллег. Открыв для себя марксистскую эстетику, мы тщетно пытались справиться с обрушившимся на нас потоком знаний: словно удавы, наделенные способностью поглощать жертву любого размера, мы заглатывали целиком огромных быков, а затем, разбухшие, вялые, пассивные, ожидали, когда же переварится эта непосильная для нас добыча. Читателю-иностранцу, имевшему прямой доступ к источникам, откуда мы с жадностью черпали знания, наше вымученное творчество тех лет вряд ли покажется любопытным, но оно приносило в удаленную от всего мира, провинциальную Испанию новые идеи и веяния, рассказывало о событиях по ту сторону крепостной стены, возведенной франкизмом. Сегодня я осознаю закономерность происходившего в те годы со мной и другими испанскими писателями. Наше интеллектуальное сиротство, культурный вакуум нашей жизни виновны в ошибках и промахах, неизбежных для тех, кто самостоятельно делает первые робкие шаги. В ужасе от неожиданно обнаруженной вокруг себя пустоты, мы бросились на поиски ясных, последовательных теоретических построений, чтобы, ухватившись за них, быстро создать теорию, объясняющую собственное отставание: защита бихевиоризма, а затем и критического реализма, по примеру Франции и Германии, стала той данью, которую мы заплатили интеллектуальной нищете послевоенных лет, пытаясь — из лучших побуждений — уничтожить ее. Мне вспоминаются слова Т. С. Элиота, процитированные в недавно вышедшей замечательной книге Хосе Анхеля Валенте: «чтобы теоретизировать, нужно быть глубоко наивным, чтобы не теоретизировать — глубоко честным». Мы неизбежно оказались в стане наивных, и наша единственная задача — ломиться в открытую дверь — по отношению к Испании оборачивалась самым обычным прагматизмом. Требование честности, возвышающейся над упрощенческим догматизмом, оппортунизмом и манихейством, встанет перед нами лишь годы спустя, когда факты политики и издевательская насмешка реальности многим откроют глаза.
361
Маньи, Клод Эдмонд (1911–1963) — французский литературовед, специалист по французскому и американскому роману. Преподавала в университетах США. Автор книги «Век американского романа» (1948).
По мере того как работа над романом близилась к концу, я вновь и вновь возвращался к своей давней мечте поехать в Париж. Чтобы подготовить этот первый в жизни «побег» из дома, мне пришлось усиленно заняться французским. На одной вечеринке я познакомился с молодым человеком, моим ровесником, носившим английскую фамилию, несмотря на свое французское происхождение. Он часто приглашал меня к себе, в дом на соседней улице Гандушер, где собирались его соотечественники и каталонцы, проживающие во Франции, и у меня была прекрасная возможность практиковаться в языке, совершенствовать произношение и запас слов. Там я впервые услышал Брассанса и чудесный голос Пиаф, поразивший меня, как поражает наше воображение всё неожиданное. Проявив упорство и настойчивость, я вскоре достиг желанной цели — начал понимать слова ее песен. Освоив сложный язык романов и рассказов Сартра, я почувствовал, что могу смело взяться за осуществление плана, задуманного еще в отрочестве. Подобное состояние души и ума объясняет, почему мой первый роман, впоследствии прекрасно переведенный на французский Морисом Эдгаром Куандро, в переводе читался гораздо лучше, чем в несовершенном испанском оригинале. Несколько лет назад, переделывая текст «Ловкости рук», чтобы включить ее в помпезное собрание сочинений, я спотыкался на каждой строчке, пока не понял, что должен вновь перевести роман, но уже на испанский с французского, на котором эта книга была бессознательно задумана. Мое физическое присутствие в Испании, не считая двух кратких поездок в Париж, продлится до пятьдесят шестого года, но в мыслях и мечтах я давно уже жил за ее пределами. Не нуждаясь больше в переводах, прибывших из Буэнос-Айреса, я читал исключительно по-французски — Пруста, Стендаля, Лакло и других писателей самых разных направлений. Такой фильтр на многие годы отдалит меня от поэзии и прозы на родном языке, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но литература всегда была и будет царством неожиданности; моя страсть к ней, опустошительная, словно прыжок в пропасть, в один прекрасный день бросит меня в магические объятия испанского, действуя под влиянием той же неведомой силы, которая позволит мне найти в сексе дерзкое подтверждение моей истинной сущности.
Тем летом я напряженно работал над романом, лишь иногда выкраивая время, чтобы прогуляться по китайскому кварталу [362] и посетить портовые бары. Рукопись была почти готова, и в сентябре я отдал ее машинистке. До получения заграничного паспорта — в котором раньше мне отказывали так же грубо, как героине «Консула» Менотти [363] ,— оставалось потерпеть считанные дни — я уже заполнил все бумаги и покончил с необходимыми формальностями. Когда паспорт оказался наконец у меня в руках, я отнес роман в издательство «Дестино» точно в срок для подачи произведений на соискание премии, имени «Надаля». Отец уже смирился с моим отъездом в Париж: он готовил рекомендательные письма каким-то дальним родственникам и предостерегал меня от искушений и опасностей: француженки так безнравственны, сын мой, нужно иметь стальную закалку, чтобы устоять перед ними. С незначительной суммой денег, полученных от деда — чей доход после финансовых неудач составляла пенсия от Депутации, — а также от перепродажи книг (запрещенных романов, изданных в Буэнос-Айресе), я отправился в Париж и там, в удалении, ожидал исхода моего первого литературного выступления.
362
Район увеселительных заведений, прилегающий к барселонскому порту.
363
Менотти, Джан Карло (р. 1911) — американский композитор итальянского происхождения, автор опер на собственные либретто, в духе веризма: «Телефон» (1947), «Консул» (1950) и др.
Долгие годы переезд через границу будет для тебя тяжким мучительным испытанием: глухое, настойчивое ощущение, что едешь по земле, не принадлежащей никому, однако усердно охраняемой, обострялось по мере того, как поезд подходил к Фигерасу, — большинство пассажиров покидало вагоны, ревизоры в штатском угрюмо изучали паспорта, пейзаж становился грустным и пустынным, за окном мелькали какие-то полуразрушенные стены, здания около Порт-Боу принимали мрачный, угрожающий вид, вокзал казался неуютным и негостеприимным, походил на казарму; недавнее прошлое настойчиво напоминало о себе: проволочные заграждения, будки часовых, доты, защитный санитарный кордон, страх перед надетом маки, вездесущая полиция; серые фуражки, нашивки, треуголки жандармов; мрачные кабинеты, коридоры, скамейки для ожидающих, комната, быть может та самая, где двадцать шестого сентября сорокового года мужчины и женщины без родины — группа беженцев — провели столько часов, плакали, тщетно молили бесстрастного офицера, который заученно твердил текст указа, запрещающего им въезд в страну, и повторял, что обязан отправить этих людей на границу, где их неизбежно ожидал лагерь, передача тем, от кого они бежали, — все то, что он, один из беженцев, человек с наружностью еврея-интеллигента, в очках, придававших ему некоторое сходство с Троцким, предвидел уже много лет назад: не лучше ли прекратить игру, воспользоваться ночной передышкой, принять дозу морфия, заботливо припасенного для этого случая. Ты ничего не знал о нем тогда, и никто еще не украшал цветами могилу человека без родины, отголосок ушедшего в прошлое кошмара — словно стойкий запах в комнате покойника, не исчезающий и после того, как увезли его тапочки, галстуки, шляпы, чудодейственную микстуру от кашля, которой он пытался спастись, все сразу постаревшие трогательные вещицы, напоминавшие о его присутствии, — не давал тебе покоя, когда, стоя на безлюдном, унылом перроне Порт-Боу, ты нетерпеливо ожидал поезда, чтобы уехать из Испании.
Как и следовало ожидать, Париж ослепил меня, поразил мое воображение. Я вновь и вновь осматривал прекрасные архитектурные памятники, бродил по знаменитым парижским улицам. Страстное желание быть в курсе происходящего, видеть, читать, делать то, что было невозможно в Испании, приводило меня в лавки букинистов Латинского квартала, на набережные Сены, в крошечную синематеку на улице Мессии, где я с наслаждением посмотрел фильмы Пудовкина и Эйзенштейна, французские довоенные ленты, лучшие образцы итальянского неореализма. Я одновременно открывал для себя Беккета и импрессионистов, Жене и Превера, Шенберга и первые пьесы Ионеско. Никогда я не чувствовал себя таким счастливым, как в те дни, когда с пустым желудком и головой, полной радужных надежд, часами бродил по городу, пытаясь «приручить» его. Настойчивое желание приспособиться к жизни во Франции, впитать ее культуру, постигнуть тонкости языка заставляли меня шлифовать свое произношение, избавляться от позорного акцента. Сравнивая мой сегодняшний французский, неряшливый и бледный — вероятно, в результате инстинктивной защиты испанского против длительной осады других языков, — с оборотами, которыми я блистал тридцать лет назад в беседах с коренными парижанами, я прихожу к печальному выводу, что пережил тогда лучшую «франкоязычную пору» моей жизни. Впоследствии, вместо того чтобы двигаться вперед, я, словно рак, пятился назад. Много лет спустя совсем иные причины вновь побудили меня заняться изучением чужого языка. Жажда неожиданных открытий, желание услышать и воспроизвести неведомые, таинственные звуки, возможно, объясняют, почему какой-то почти не описанный, изменчивый диалект Магриба приводит меня в восторг, тогда как давно изученные языки забыты мной, словно старый, ненужный хлам, пылящийся на чердаке. На протяжении своей жизни я пытался проникнуться духом Франции или Америки, чтобы к сорока годам полностью посвятить себя овладению арабским, начать запоздалую осаду его крепости. Испанский, будучи всего лишь орудием литературного труда, сумел занять в моей судьбе особое место: словно враги, мы схватились с ним врукопашную, и сладостная жестокость этого боя после написания «Дона Хулиана» преподнесла мне благодатный дар любви.
Через несколько недель деньги, привезенные из Испании, начали иссякать, что внушало некоторую тревогу. Чтобы продлить пребывание в Париже до января, мне пришлось ограничить свой ежедневный рацион завтраками в приюте Сент-Женевьев. Вечерами, если кто-нибудь из друзей не предлагал мне бутерброд, я ложился спать голодным, лишь иногда довольствуясь парой галет. На одной из фотографий, сделанной в тот день, когда два знакомых колумбийца из Колехьо Гуадалупе прилетели в Париж и пригласили меня на обед, показавшийся мне пиром Пантагрюэля, я предстаю худым, почти изможденным юношей, одетым в потертое пальто. Некоторые приятели собирали бумагу и тряпье для старьевщика с улицы Сен-Жак — таким легким способом можно было обеспечить себе пропитание, но высокомерие вкупе с беспечностью и физической слабостью заставили меня отказаться от подобной работы и заклеймить ее как эксплуатацию студенческого труда, хотя для моих друзей это была просто манна небесная. Оказавшись перед необходимостью выбора, я предпочел затянуть потуже свой ремень и отправиться спать, проявив предусмотрительность человека, который научился сохранять с завтрака кусочек хлеба, намазанный горчицей.
За несколько дней до моего возвращения Луис и Хосе Агустин написали о случившемся: как только началось голосование, среди публики распространился слух, будто мой роман проникнут «левыми идеями и революционным духом», чем и объясняется его низкая оценка. Дома все внимательно слушали по радио известия о присуждении премий: Эулалия «плакала в три ручья» и проклинала книгу, занявшую первое место, отец и дед, на время помирившиеся, восприняли новость уныло и разочарованно.
Вернувшись в Барселону, я поспешил в «Дестино», сгорая от нетерпения, все еще надеясь на что-то, однако издатели вернули меня с небес к суровой действительности, сообщив в довольно резкой форме, что роман их интересует, но в данный момент его публикация вряд ли возможна. Поскольку их отношения со всемогущим Генеральным директором управления по делам печати переживают сложный период, отдавать мою книгу в руки цензуры совершенно бесполезно, более того — это может иметь самые неприятные последствия. Если у меня есть влиятельный покровитель, хорошо бы прибегнуть к его услугам: как только роман одобрит Хуан Апарисио [364] или сам министр, его сразу включат в издательские планы.
364
Апарисио, Хуан (р. 1906) — испанский писатель, журналист, в 50-е годы возглавлявший Управление по делам печати.
Не имея друзей среди лиц, пользующихся влиянием в министерстве, я отправился к Дионисио Ридруэхо [365] . Мы не были знакомы, однако репутация честного и независимого в суждениях человека a priori [366] делали Ридруэхо идеальным посредником. В последние годы он пересмотрел свое отношение к режиму, но еще окончательно не порвал с ним и сохранял некоторые старые связи с товарищами по оружию. Ридруэхо возглавлял тогда одну частную радиокомпанию. Он сердечно принял меня, пообещал прочесть роман и, составив о нем впечатление, защищать перед министром, как только представится такая возможность. Через несколько недель, посоветовав мне внести несколько поправок чисто литературного характера, Ридруэхо, улыбаясь, передал мне содержание своей беседы с Ариасом Сальгадо. Министр информации и туризма, считавший, что благодаря его мудрой политике в Испании был самый маленький в мире процент грешников, обреченных на вечные муки ада, изложил собеседнику свой просвещенный взгляд на вещи: по его мнению, любой роман достоин опубликования лишь в том случае, «если муж и жена, состоящие в законном браке, могут прочесть его друг другу, не краснея, а главное — он особенно настаивал на этом, — а главное, не возбуждаясь».Должно быть, моя «Ловкость рук» заставила покраснеть или привела в возбуждение прекрасную министершу, а может, Ариас Сальгадо, несмотря на многочисленные похвальные заботы, сам пролистал мою рукопись в часы досуга, но только, несмотря на заступничество Ридруэхо, роман несколько месяцев провалялся в министерстве и пребывал бы там вплоть до краха режима, если бы не прямое вмешательство еще одного человека.
365
Ридруэхо Хименес, Дионисио (1912–1975) — испанский политический деятель и поэт, в 40-е годы занявший видное место в Фаланге; в 50-е стал одним из лидеров антифранкистской оппозиции.
366
Заранее (лат.).