Шрифт:
Тишину окружающей местности нарушало только глухое цоканье копыт и скрип повозок, ехавших за императорским поездом. Иногда навстречу попадались женщины в черном, с кувшином на плече, с плетеной корзинкой на голове, с ребенком, привешенном за спиною в мешке, или нагруженный охапкой соломы ослик, прохожие с посохами в руках. Поселяне в трепете сходили с дороги, чтобы уступить дорогу цезарю, его людям и коням. Один раз в пути случилась заминка. В Эдессу шел караван верблюдов с грузом – хрупким александрийским драгоценным стеклом. Центурионы сгоняли животных с дороги, но верблюды упрямились, задирали надменные головы, скалили зубы. Каравановодитель в страхе за свой товар суетился, переругивался с центурионами, и как раз в это время приблизился императорский кортеж. Центурионы набросились на египтянина, как звери на цирковой арене.
– Или мать твоя спала с ехидной, что родила такого ублюдка... – шипел раздраженный центурион.
Мать? Слово хлестнуло, как удар бича по лицу. Каракалла, все так же неподвижно глядя перед собою, должен был сделать усилие, чтобы не застонать. Да, мать, мать... Та, которая разделила его славу, власть и позор... Юлия Домна...
В такое же солнечное утро, там, в Риме, в палатинском дворце, вскоре после смерти отца, в духоте шелковых подушек, в чаду ее духов. Пройдя анфиладу зал, он отдернул лиловую завесу. Юлия Домна стояла перед ним нагая, белеющая, как статуя, высоко подняв над собою ручное зеркало из полированного серебра, в которое она смотрелась, поправляя другою рукою прическу – завитые геометрически правильные волны волос, разделенных безукоризненным пробором. Ее тонкая в талии спина изогнулась, нарушая божественную симметрию бедер. Было в них что-то от статуи Венеры Каллипиги [40] . Черные волосы дрожали под затылком искусно завитыми локонами – по моде тех лет. На чуть отставленной ноге розовела маленькая пятка.
[40] Каллипига (греч.) – прекраснозадая.
Он стоял и смотрел. Атомы этого тела, прелестных ягодиц, с впадинками по бокам, как у девушки, круглых нежных ног были соединены каким-то чудом. Казалось, что вот-вот все распадется и нарушит гармонию, ибо тело находилось на границе последнего цветения.
– Ха! Каллипига! – деланно рассмеялся он, хотя во рту пересохло от волнения, стало трудно дышать, и в висках застучали молоты воспаленной крови.
И когда он услышал ее «ах!», он понял, что должно произойти что-то страшное. Юлия Домна обернулась, зеркало со звоном упало на розовый мрамор пола. Он увидел, ее глаза. Они были огромны – черная сирийская ночь. Глаза, в которые так влюблен отец, Септимий Север, непоколебимый император. Ему казалось, что вот она закричит, протянет руки, будет просить о пощаде, как тогда, когда в ее спальне он мечом... на ее коленях... убил брата Гету. Сердце нестерпимо стучало. Но, прикрыв грудь руками, Домна стояла перед ним, нагая, с пылающим лицом, искусно тронутым краской, розовой и голубой, закругленная красота сорокапятилетней женщины, взлелеянная притираниями, массажем, яблоками, рецептами Галена, раздражающая больше, чем недоступность весталки. О, эти складочки, идущие от живота, едва различимая желтизна! Так вот кого любил отец, наполнивший громом оружия весь мир. Вот кого мяли и тискали руки всех молодых трибунов претория, конюхов и несчастного Плавциана. И к похоти примешивалось гаденькое чувство зависти к отцовским победам, к его славе, к его удачам.
Наконец, не глядя на него, она сказала, едва шевеля губами:
– Что ты хочешь от меня?
Задыхаясь и все еще не решаясь перейти черту запретного божескими и человеческими законами, он (как громко билось сердце, этого нельзя забыть) сказал, вернее, прохрипел:
– Если бы я мог... Ах, если бы я мог!
– Ты... можешь. Разве ты не император?.. – услышал он, не веря своим ушам.
Лицо ее исказилось жалкой улыбкой. То была не августа – блудливая служанка. И когда он впервые коснулся ее кожи... Этого не забыть до смерти...
Наверху парили орлы, далеко от человеческих слабостей, болезней и страстей, в прохладном воздухе озроэнских небес, а в ушах назойливо звучала песенка, которую распевали на улицах Александрии наглые черномазые мальчишки:
Мы живем в век трагедий,Иокаста [41] живет среди нас...Иокаста! Каракалла сжал кулак, как будто перед ним были александрийские мальчишки. К сердцу подкатывала волна неутолимой злобы, отчаяние, страх перед судьбой, перед воздаянием за нелепо прожитую земную жизнь. Что ждет его там, на небесах? Или в сумерках Аида? Мрак застилал зрение. Опять мелькнули в памяти знакомые, столь знакомые глаза, черные, как сирийская ночь... и этот вздох. О, если бы очиститься от всякой скверны, найти покой! Но в чем, где?..
[41] Иокаста – в греческой мифологии жена фиванского царя Лаия. Не зная, что Эдип ее сын, после смерти Лаия стала его женой. Узнав правду, покончила с собой.
Сколько раз он спрашивал, добиваясь узнать правду, на ночном ложе или оставаясь вдвоем, склоняясь над государственными делами, случайно ли стояла она тогда с зеркалом в руках? Она говорила – случайно. Но разве можно поверить, и такой женщине? От злобы стало трудно дышать. Сука! Впрочем, все равно. Судьба! Не стоит думать об этом. Спасения нет, ни на земле, ни на небесах...
Каракалла уронил голову на грудь. В конце концов, она единственный человек на земле, который понял его. Разве способны понять его планы, его грандиозные замыслы эти торгаши? Им бы корпеть над списками, подсчитывать модии зерна и сестерции. Но вот падают силы, уже их не хватает ни на труды, ни на любовь. А как манит Индия! И нет ни людей, ни денег, ничего. Один... И еще эта болезнь, вечно расстроенный желудок, боль под ложечкой. Ха! Мечты об Индии и расстройство кишечника! Да, не забыть бы сказать Макрину об этом... как его... Юлии Марциале. Примерный солдат, и я без причины наказал его брата... Надо отличить. Вот так, обо всем надо думать. Голова забита всякими пустяками. Но дорого можно было бы заплатить, чтобы знать, о чем думает Макрин. Гороскоп предвещает смерть. Кому? Хитрая лиса! Юлит, юлит, машет пушистым хвостом, закругляет периоды, нанизывает слова, как бусы... Благочестивейший, благочестивейший... Вызвать бы Макретиана, но как оставить без него Рим? Без него там все разворуют. Верный пес! Вокруг одни воры и лжецы, один он предан до гроба. Этот не украдет ни одного модия ячменя. Маленькая душонка! Что ему Индия? Составил бы только вовремя отчетность...
В толпе приближенных ритор Филемон, несколько лет писавший, подражая Цельсу, книгу «Против христиан», объяснял Диону Кассию гностическую систему мира Валентина. Непримиримый враг христианской морали, издевавшийся надо всем, над чем полагалось издеваться эллину, над случаем с Ионой во чреве кита и над верой в воскресение из мертвых, он незаметно для себя самого утопал в пучинах христианской премудрости, барахтался в этом мире пророчеств, притч, ересей, споров, постановлений соборов, догматов и цитат. Смакуя каждое слово, он шептал сенатору и странно захлебывался от тайного восторга перед величественными мыслями Валентина. Кассий хмурил брови, нервно теребил бороду, слушая его взволнованный шепот.
– Эти непостижимые для ума зоны, Глубина и Радость, Молчание и Логос, составляют совершенную огдоаду, которая от избытка своей полноты рождает еще двадцать два эона – плэрому. Слушай, слушай! Последний из эонов, София, возгорелся пламенным желанием созерцать первопричину всех вещей. Презрев женственную слабость своего естества, она устремилась в бездну непостижимых миров и там погибла, в печали и изумлении, укачивая на руках дочь свою Ахамот, зачатую в темноте падения. И когда София вновь вознеслась к небесам, ее бесформенное чадо – заплаканная Ахамот осталась томиться во мраке и в лишениях, в темноте материи, изгнанница небес, прелестная платоновская Психея...