Шрифт:
Как-то под вечер, в январе, когда прибавляется день, а вместе с ним и свет, смотрел я на закат. Гора в золотом кокошнике сияла в славе заходящего солнца, похожая на невесту в белом венчальном наряде. В низинах снег голубеет, выше — искрится, макушки гор в снежных уборах, точно престолы Сионские, сам Творец пребывает там, однако вдруг удаляется, остывает, гаснет щедро разлитая благодать его. Оскалились овраги в холодном серебре и мраке, леса встопорщились, как звериная шерсть, повеяло великим холодом, будто из предвечной бездны. Мокра стала синей, и с наступлением ночи Бог предоставил её дьяволу. Содрогнулась душа моя, я испугался, что вот сейчас начну восхищаться так же дьяволом и повторится то, что произошло некогда в болярской церкви. И когда двинулся назад, вместе со мною двинулся и Рогатый, увещевая обернуться, взглянуть на темное, холодное, страшное царство его и признать, что и оно тоже прекрасно и могущественно. Волосы у меня встали дыбом, по спине пробежал озноб. Спешу к святому старцу для духовной поддержки, чуть не рыдаю, а в скиту темно, выглядит он пустым, умолкшим. Я тихонько постучался в дверь — старец не ответил, и я заглянул в оконце. Лампада внутри трещит и мигает, вот-вот погаснет, а на ложе спит Теодосий. Храпит он, беззубый рот разинут, голова запрокинута, борода всклокочена, четки свисают с топчана, камилавка надвинута на самые брови, торчит, как печная труба. Я перепугался, но потом увидал, что он дышит. Старик, как все, земной и смертный, он обманул себя и других… «Господи, разве ведомы ему твои тайны? Не нарочно ли усыпил его Рогатый, чтобы показать мне, сколь жалок он? Иисусе Христе, не оставляй меня!» — шепчу я молитву. Сомнения и безверие точно воры обирают плоды души моей. За спиной у меня хохочет дьявол, а передо мной, в скиту — поверженная, плотски-оскверненная вера и надежда… Я забарабанил в дверь, ибо не решался вернуться к себе в келью со сломленной душой. Да и как буду я молиться на вечерне?
Старец проснулся, отворил. Войдя, я тотчас рухнул на колени и исповедался ему, однако утаил, что видел его спящим. Ах, зачем дважды зевнул он, пока меня слушал? Разве в такие мгновенья Святой может зевать? Он провел рукой по лицу, ещё сонному, помятому. «Счастлив ты, — говорит, — чадо, что посещает тебя сия скорбь. Предвестница она благодати. А проистекает от тоски по Господу и раю, где некогда обитала душа и куда жаждет возвратиться, и от любви; а жалость проистекает от раскаяния Адамова. Печалится душа несовершенства своего, алчет чистой радости и просветления, прощения алчет… Кому не является Нечестивый? Он не отказался от борьбы. Чем ближе человек к Богу, тем усерднее искушает его дьявол. Молись и дерзай, на силу господню опирайся, и снизойдет на тебя райское просветление».
Произносит он слова эти, но вижу я, заучены они, любому сказал бы он то же самое, и думаю про себя: «Его тоже нынче вечером посетил Сатана, весь мир погряз во зле!» — и не проникают мне в сердце слова его. Долго молился я на вечерне, чтобы превозмочь дьявольские искушения, уснул со смятенной душой, и дурные сны одолевали меня. Взыскательна молодость и чем более чтит святого, тем более совершенным хочет видеть его, так что должно святым жить в уединении, вдали от чужих взоров, дабы никто не узрел их в слабости, и появляться среди мирян редко, пусть другие разносят славу о них…
Не один и не два вечера дьявольских было в моей жизни. И дней, и ночей, и недель, и лет, но тот вечер возвестил, что пребудет Сатана во мне вечно. В крови человеческой сила его и в глазу человеческом, что бодрствует, жаждущее проникнуть в тайну тайн…
Весною попробовал я постичь исихию. Лежал, как велено, на полу, обнаженный, чтобы демоны искушали меня справа и слева и чтобы я победил их. Мысль и воля — во Христе. Вижу его в белой лучезарной плоти, распятого или живого, как ступает он святыми своими стопами, источая свет. Шепчу: «Сыне божий, помилуй мя, грешника, взываю к тебе с сердечным сокрушением и умилением душевным. Яви мне Господа моего, призвавшего меня из материнской утробы». Без конца твержу молитву. Утомившись, немеют уста мои, и только душа говорит, а я слушаю, о чем просит она и чувствую, что опутана она своими желаниями. Дьявол оседлал её, мешает скинуть темное покрывало неисчислимых веков. Но вот блеснуло успокоение, радость и тихое счастье подымаются из её глубин, сияние иных миров снисходит на неё, и она трепещет в блаженстве. И является мне лебединокрылый ангел-благовестник. Ах, не достает мне слов, чтобы передать, что открылось мне, язык и разум бессильны выразить божественную тайну! Скачет обновленное сердце, весело бьется в груди, кроткая радость разливается по телу, славит Господа. Всё, что рождается и существует, есть милость его и жертва, им принесенная, в непроглядности пространства и времени скрыт он за видимым и вещественным. Умилительны слезы, восторг, радость ангельская. И понимаю я, отчего возносят ему хвалу серафимы у престола его, ибо сейчас и я с ними… Но предатель разум, пробудившись, вопрошает: «Зачем жертвоприношение? Кому?» Однако душа с презрением отворачивается от него. Ведом ей ответ, но не может она изречь его и купается в сладостной муке любви. Высится над миром, как дух над животворящей бездной, созданной Господом, созерцает её и не смущается ни змеем, ни зверем, ни ядом, ни уродством. Разум же снова лукавствует, допытывается: «А зачем они? Змеи, звери, яд, уродство? Не дьявольское ли порождение?» «Молчи, — молвит душа, — невыразима суть божья. Что ни вообразишь — ошибешься. Лишь я одна могу ощутить его силу». И я вновь погружаюсь в блаженство благодати и молюсь: «Сохрани, Господи, то, к чему прикоснулся я, укрепи меня в вере и удостой благоволения своего, дабы узрел я свет Фаворский и возрадовался славе твоей. Наполняет она меня милосердием ко всему, радостью и бесстрашием перед смертью. Да буду и я жертвой, тобой принесенной, колосом от жатвы на вечной ниве твоей. Я пойду дальше с новым приливом любви к живому и мертвому, ибо познал, что всё сущее имеет свой первообраз в тебе…»
Не утверждаю, что в точности так молился я в ту пору, но нет для человека иной надежды, иного единения с Господом, кроме тех медовых сот, что накопил он с юности в кладовой сердца. В старости возвращаешься к ним, как к весеннему солнцу. Ах, отчего не вечно это воздействие духа! Отчего длится оно лишь мгновения иль час и иссыхает точно родник в засуху? Стоит Сатана в сторонке, усмехается, ждет, пока исчезнет благодать и утомится дух, испарятся, как роса, восторг и трепет, и тогда начинает говорить. Просыпается помраченная помыслами память, оживает обманщик разум, а вместе с ними тянется к самовластью непостоянная душа. И снова мир становится миром чувств, над коими властвует Рогатый. «Взгляни, — говорит он, — на тело своё, видишь срамотство своё? Разве Адам имел срамные члены, когда пребывал в раю? Кем сотворено тело твоё таким, как оно есть? Мною иль Богом твоим? Ежели ты сын духа, то должен бы и внешне быть иным и, подобно ангелам, не совершать того, что совершают все животные, когда принимают пищу. Смотри, сколь красива плоть, сотворенная мною для наслаждений, сколько силы и гибкости таит она, и не забывай, что не вечно будет она такою. А ты хочешь сделать её худосочной, слабой и негодной! Когда состаришься, встреченная тобою на ярмарке отдаст сладостный свет своих глаз другому… Погляди, как смотрит на тебя твой брат во Христе Манасий. Заглядывает в окошко, шепчет: «Хорош ты собою, брат, хорош!» И глаза у него сверкают, полные сладострастья». Ох, существовало и это в святой лавре, так что я завешивал рясой окно, чтобы не смотрели на меня содомиты, заслонял свет божий и горестно говорил себе: «И свет тоже служит греху, помогая глазам соблазниться!» Но и сам я соблазнялся видом своего обнаженного тела, потому что до той поры никогда не разглядывал себя. А тут Нечестивый насылал на меня демонов и вторгался в меня, дабы ввергнуть в плотское блаженство. Однажды ночью приснилось мне, что тело моё есть тело ангела, розовое и божественно прекрасное. С восхищением рассматривал я его, ласкал и радовался ему, как сокровищу. Так дьявол направлял мой разум к плоти, говоря: «Тайна тайн есть она, и я творец её, а бессмертие твоё есть ложь. Покойный Лука знал это и потому бунтовал и богохульствовал. Неужто слеп ты и не видишь, что за люди подле тебя? Неужто не слышишь ты их раздоров? Обретаюсь я и в Теодосии, светоче твоем и учителе. Принял образ святого старца, дабы существовал и такой вид лжи, иначе всё стало бы одинаковым, как трава, и противно стало бы жить на земле…» Страшен Сатана, братья, ибо согласен он на всё, готов даже Бога принять, лишь бы осмеять славу его. Но тут был он прав, потому что и впрямь обретался в лавре всякий народ: сребролюбцы, сладострастники, обманщики и властолюбцы, и через них действовал он. Были и ясновидящие, вроде отца Никадора, который издалека, на всю округу видел, кто направляется к нашему монастырю, предсказывал судьбу, сам не зная грамоте. К нему ходили гадать братья, жаждавшие власти, чина или иной какой корысти. У одних исихия выражалась светом, у других — трепетным восторгом и страхом, слезами и радостью, третьи ждали от неё колдовства — умения узнать грядущее. На стремившихся к власти не нисходила тень господня, они алкали славы и были сопричастны церковным, царским, болярским и архиерейским козням. Так думал я и тем себя тешил, но вскорости понял, что и Теодосий и Евтимий тоже меж ними, ибо и царские и церковные дела шли не к добру.
В тот год царь Иван-Александр соизволил венчать на царство в Видине своего сына Ивана-Страцимира. Стало у нас двое царей, болярин же Балик отделился в Карвунской области и стал третьим царем. Царь Иван-Страцимир тем же годом отделился от Тырновской патриархии и подчинился Константинополю. То же сделал и Балик, так что болгарская церковь разъединилась и стала меркнуть слава её, а с нею и слава самодержца, понеже и боляре тоже самовластвовали. Македонией владел Вылкашин с сыном своим Марко, северо-западными землями — деспотица Теодора, сестра Ивана-Александра. В Романии, что принадлежала агарянам, имелись боляре, признававшие греческого императора либо же Сулеймана, сына Орхана. Иные же никого не признавали, правили по своей воле. В Тырновграде шла молва, что царь, состарившись, ослабел душой. Теодосии и Евтимий зачастили в Тырновград, поползли слухи о раздорах и несогласиях между ними и царем и между ними и патриархом. Некоторые боляре и архиереи склонялись к Страцимиру, другие держались нашей патриархии. Были среди влахов военачальники и управители, что для вида служили царю, а сами поглядывали на Бессараба. В споры эти вмешался клир, вспыхнули распри и с теми, кто твердил, что сущность божья — непознаваема. Из греческой земли хлынули новые ереси, шли колдуны, владеющие магической силой. Прославился в ту пору царьградский монах Теодорит, прельстивший в Тырновграде и простолюдье и знать своими чародействами. Прослышав о том, святой старец с царскою помощью изгнал его из престольного города, ибо Теодорит отрицал исихию. Но заместили его ещё более упорные еретики — приверженцы солунской монахини Ирины. Впрочем, о них и о том, как стал я богоотступником, поведаю позже… Странников, как и ныне, было великое множество — люди, гонимые агарянами и душевной тревогой, сами не знавшие, чего ищут по белу свету, бродили из монастыря в монастырь, из города в город, разнося слышанное и неслышанное, виденное и невиденное. Все они верили, что близится конец света, и не знали, как поступить — душу ли спасать либо дожить жизнь в усладах. А поскольку отчаяние двуязычно — с одного бока у человека стоит Содом, с другого — смерть и мир иной, — то многие, решив, что ожидает их за грехи пекло, пускались во все тяжкие, предавали себя Рогатому. Супруги разводились, для облегчения развода ездили во Влахию — там попы брали с них деньги, не спрашивая, кто они и откуда. И простолюдье и знать алчно стремились к деньгам, красивым одеждам, вещам, повсюду расплодились разбойники, в селеньях и по дорогам — убийства и всяческий разбой, и я, слушая и наблюдая, как забирает дьявол силу, молил Бога уберечь хранимую в сердце моём истину, тот уголок, что вбирает в себя весь мир. Я нарочно не прислушивался к молве, избегал встреч, уединялся в молитвах и сочинительствовал, не записывая, в уме. В свободное время ловил рыбу, это стало для меня забавой и страстью. Улов вешал я у дверей больных старцев, и те радовались и хвалили меня. Вроде бы безмятежной была душа моя, но кому из нас ведомо, где укрылся дьявол и что замышляет он? И кто может предречь, что принесет тебе завтрашний день либо сказать — я знаю, что думаю и что делаю?
Я упорствовал в желании узреть Фаворский свет и вознестись в рай, как обещали мне Теодосий и исихастское учение, но не нисходила на меня благодать более высокая, чем то неизречимое познание, что выражало себя в радости, светлых мыслях и душевном спокойствии. «Верно сие», — говорила довольная душа моя, но разум продолжал допытываться, беспокойный, ибо чем больше познавал он мир, тем меньше верил душе. Раздваивалось сознание мое, и невольно обращался я к мыслям покойного отца Луки. Образ его возникал предо мной, чтобы искусить меня, и слился с Сатаною. «Вот, — говорил он, — в лавре якобы есть царство божие, где все должны быть равны, но есть ли там равенство? Те из нас, кто могут достичь в исихии звания совершенных, господствуют над остальными, принужденными жить в послушании, трудиться, покорствовать и уповать. Разве таково царство божие — покорство я послушание для одних, а для других — свобода, беседы с Господом и созерцание? Не сказано ли Христом: «Возлюби ближнего своего как самого себя»? Но присмотрись, что творится в обители. Каждый молчальник печется лишь о собственном спасении, чтобы стать совершенным и господствовать. И сам ты удалился не для того ли, чтобы вкушать хлеб ангельский, и не повернулся ли к людям спиной? Настолько возлюбил своего Бога, что не испытываешь нужды в себе подобных и ни о ком не радеешь…» Так искушал меня тот, с козьей шерстью, повергал в стыд и тревогу, и я начинал думать, что оба мира во мне — тайна самого Христа и явления его, и потому с превеликой горестью и страстью погружался в исихию. И наконец, как-то в ночную пору ниспослал мне Господь мгновения страшные, роковые, и узрел я ужас славы его, помрачивший слабый мой разум и отдавший меня дьяволу…
И допреж того случалось мне видеть страшное своей пустотой пространство, а в нем — точечку, которую я не видел, но предугадывал. Потом она становилась зримой, угрожающе росла, росла, чтобы перерасти в Ничто, и сердце мое сжималось от страха перед её могуществом. Она росла с ужасающей быстротой, угрожая все заполнить собою. Но прекращался рост, и она вновь становилась невидимой. Несколько раз мерещилось мне подобное, и я говорил себе: «Так, должно быть, начиналось создание мира божьего. Наберись терпения, возможно, откроется это тебе, когда станешь достоин».