Шрифт:
«Заявляют, что ни разу не видели своего сына Жюльена со дня его исчезновения и не знают, где он сейчас находится». И, в сущности, так оно и было. Им даже не приходилось прибегать ко лжи, ведь их не спрашивали, получают ли они весточки от сына. Да и можно ли называть вестями несколько наспех нацарапанных слов с неразборчивой подписью то из Лиона, то из Сент-Этьена, а то даже из Марселя? Скорее это было равносильно молчанию. Они изредка получали коротенькое сообщение, что Жюльен жив, — вот и все.
А Поль в последний раз приходил к ним в начале января. Пришел поздравить с Новым годом. Выпил со стариками чашку скверного кофе, повторил, что по-прежнему верит в победу Германии, оставил отцу две пачки табаку и удалился, на этот раз даже не упомянув о Жюльене.
Для отца война была долгим беспросветным молчанием и одиночеством.
Старики даже перестали ссориться. Они целые дни возились в огороде, который спасал их от голодной смерти. Соседи по-прежнему покупали у Дюбуа овощи и по-прежнему сообщали все новости о войне. Но по-настоящему война ворвалась в их одиночество лишь в тот день, когда они узнали, что высадка союзников в Нормандии увенчалась успехом.
Словно дуновение надежды пронеслось над округой; оно всколыхнуло теплый июньский воздух и проникло в самую глубину сада. Новость принес Робен. На лице его сияла широкая улыбка, и он объявил, что скоро, наверно, наступит конец этому бедствию.
Но вслед за дуновением надежды снова пронесся вихрь тревоги. Немцы становились все более свирепыми, война грозила разорить весь этот край.
— В восемнадцатом американцы тоже дали им жару, — говорил отец, — и все равно места, где шли бои, здорово пострадали.
Беспокойство его усилилось, когда 16 августа стало известно, что в городе Кавалэр тоже высадились части союзников. Впервые за много лет отец склонился над картой Франции, которая была напечатана на обороте почтового календаря.
— Если они будут двигаться с юга, — пробурчал он, — мы можем оказаться прямо на их пути.
Уже месяц не было никаких известий от Жюльена, и потому мать просто сказала:
— Если б только знать, где он теперь.
Отец не отозвался. Они и прежде-то были не слишком разговорчивы, а за последние месяцы научились обходиться всего несколькими словами. Он знал, что эта простая фраза жены означает: «Ты так и останешься эгоистом. Думаешь о своем огороде, о своем доме, боишься, как бы его не разрушили. Думаешь только о себе, а вот для меня все это не имеет значения. Для меня имеет значение лишь одно — мой сын. Будь он тут, с нами, ему, конечно, не грозила бы такая опасность. Но он один. Его могут убить во время бомбежки, арестовать, подвергнуть пыткам, а мы даже не знаем, где он сейчас».
Все это отец читал в ее взгляде, угадывал по тому, как она презрительно пожимала плечами, стоило ему проявить беспокойство об их добре. Внутренне она отрешилась от всего, даже от него, своего мужа. Она по-прежнему заботится о нем, по-прежнему делит с ним этот жалкий серый хлеб, который им выдают по карточкам, делит с ним также и те бесконечные ночи, которые они проводят бок о бок, притворяясь оба, будто спят; и все это уже по привычке. Потому что им предуказано так вот идти вместе до гробовой доски.
Но теперь само это существование тоже приобрело привкус скверных продуктов. Его даже не оживляла больше привычная смена времен года, которая давала уверенность, что холода уступят место теплу. Пришло лето, но ничего хорошего оно не принесло. Люди так долго и тщетно надеялись, что даже сама надежда потускнела.
— Вы слишком мрачно смотрите на вещи, — говорил Робен. — Союзники продвигаются. Еще несколько недель — и мы будем свободны.
Отец только качал головой.
— В семнадцатом, — возражал он, — нам пели ту же песню. Я немцев знаю: они так просто не отступят.
Больше всего он боялся, что война придвинется к ним и линия фронта пройдет где-нибудь рядом, у границ их департамента. Ну а тогда всему конец. Дом разрушат, сад разроют, и придется бежать в неведомые, негостеприимные края, побросав все. Судьба уберегла их от этого в сороковом году. Долгое время отец цеплялся за мысль, что война пощадит край, где он живет, но теперь он, сам не понимая отчего, испытывал страх. Ему уже чудилось, что он разорен. Он уже представлял себе горький конец целой жизни, отданной труду, — все будет разрушено и разграблено.
Он продолжал трудиться по привычке, но чувствовал, что силы его иссякают, и часто почти с отвращением окидывал взглядом сад и огород. Дорожки поросли травой, она добралась даже до грядок, и отец горестно повторял:
— Сколько бы я ни надрывался, мне не управиться. Всех дел не переделать…
Но порой бывали у отца внезапные приливы гордости, когда кто-нибудь заходил к нему и он, гневным жестом указывая на огород, уже не такой ухоженный, как прежде, говорил:
— Я еще тут все доделаю. Сил у меня хватит, вот только времени нет. Ведь они ввели теперь комендантский час с шести вечера и до шести утра, вот дня вовсе и не остается. Особливо в мои-то годы: разве много наработаешь днем на солнцепеке, только устанешь.