Шрифт:
"Так, — сообразил Ковригин. — Надо бежать в гостиницу, изъять там подачку Дувакина, про спектакль до вечера забыть и пуститься в беспечное путешествие по светлому пока Синежтуру! А то ведь эдак изведёшь себя ожиданием…"
К удивлению Ковригина, деньги Дувакина в Синежтур прибыли. Пересчитывая их, Ковригин впустил в себя глупейшее соображение, при этом для него чуть ли не унизительное: а на банкет-то денег не хватит. "На какой банкет? — удивился самому себе Ковригин. — На какой такой банкет!?" В осыпавшиеся жёлтыми и багряными листьями времена, когда драматурги были большими и богатыми, а в драмах их, и даже в их трагедиях, лучшее боролось с хорошим, банкеты после премьер выходили куда более яркими и ароматными, нежели сами премьеры. Ковригин слышал о лукулловых пирах драмодела Софронова, стряпавшего одну пьесу за другой. У того банкеты шли в семи суточных актах.
Ковригин заскучал.
И расстроился.
Но сразу понял, что расстроился не из-за того, что не наскребет денег и на паршивенький фуршет (может, сама "Маринкина башня" не тянула и на фуршет с сидром). Нет, его расстраивало и тревожило иное: как бы он ни уговаривал себя относиться к пустяковой ситуации со смешком, пусть даже если она и угостит его конфузом, он то и дело всё же взбудораживал себя и нервничал, будто был творец с претензиями…
Купил себе место в "уголочке", вот и сиди в "уголочке". А пока — в город!
И Ковригин, с оглядками, мелким шажком, — не нарваться бы на звёзд театра и кино, отправился на привокзальную площадь.
День показался ему серым, но из-за скользящих, сдуваемых ветром нитяных струй, при возникающих на минуты там и тут в небе голубых прогалинах, его можно было признать и перламутровым. Однако эта волнообразная перламутровость Ковригина не умиляла. Вчера, как он понимал, его возбудили лирические восприятия неизвестного ему города с ожиданием скрытых в сумерках тайн и неопределённостей. Сейчас же он глядел на Синежтур глазами делового приезжего. А дело было у него одно, вчерашний же романтический город преобразовывался лишь в бытовое приложение к этому делу.
"Опять! Идиот! — урезонивал себя Ковригин. — Мы вроде бы договорились… Или тебя здесь заколдовали? Хватит!"
А сам думал, в каком наряде явится на спектакль и не купить ли в аптеке упаковку валидола. "Есть же фляжка, — вспомнилось Ковригину, — с тираспольским коньяком…"
Делового же приезжего Синежтур, выходило, нынче не особо радовал. Вокзал, оказалось, стоял на южном ребре-окаёме Блюдца, и в ясный день город от него можно было бы увидеть во всех подробностях. Но сейчас из всех подробностей глаз приезжего человека выхватывал прежде всего трубы с дымами, тяжёлые вертикали домен, градирен, коксовых батарей, придававших городу вид созидательно-солидный, но пожалуй, что и угрюмый. Развлекаться в таком городе полагалось бы со степенностями и оглядкой на моральные устои. "Маринкина башня" театра им. Верещагина была обречена стать спектаклем печально-драматическим. Впрочем, судьба Марины Мнишек этому и не противоречила…
И вчерашние весёлости, вызванные знакомством Ковригина с историей площади имени Каменной Бабы, сегодня улетучились. Единственно, что удивляло теперь Ковригина: отчего вблизи рельсов и паровозов поставили не чугунную бабу, что было бы логично при здешних привилегиях чугунам, а бабу каменную? Но когда Ковригин обошел и оглядел мраморное творение, признанное им Каллипигой, свои удивления он отменил.
Ничем мрамор не уступал чугуну.
Конечно, временная каменная баба соответствовала неаполитанскому варианту Афродиты-Каллипиги лишь своим прекрасным оголённым задом. Но оказалось, что эллинка и спереди, не менее задорно-обнажённая, была хороша, и не зря ей на не оговоренный пока срок доверили украшение площади. Из гостиничных же буклетов Ковригин узнал, что для дворца в Журине из Италии привезли копии греческих и римских мифологических персонажей, исполненные в семнадцатом веке. Что за красотка дежурила теперь на гранитном пьедестале, исследователи ещё не выяснили. В инвентарных же книгах бывшего дома отдыха "Журино", нынче частного владения, она числилась "женским телом осенних купаний" (может, и оголилась ради того, чтобы войти в воду). Дневному тщательному осмотру Ковригиным каменной бабы что-то мешало. Мелькали соображения из стереотипов: на кого же она похожа? Не на Лоренцу ли Козимовну — раз от италийских копиистов? Не на Марину ли Мнишек — раз тут семнадцатый век? Почему бы и нет? Но уж точно не на Натали Свиридову, проще была мраморная девушка, улыбчивая даже, и вовсе не надменная, не проглотившая аршин, а будто — облако переливчато-нежное… Но вдруг тут не обошлось без Хмелевой и Ярославцевой?.. Может, их-то лица и предвидели четыре века назад мраморных дел мастера? На кой им какая-то Лоренца! Или тем более Марина Мнишек, случайная и вовсе не мраморная строчка в истории! А он, Ковригин, так и не поставил ни на Хмелеву, ни на Ярославцеву, игнорируя подсказку чистильщика Эсмеральдыча! Куда и кому ставить? Надо же, какие перескоки глупостей происходили в нем сейчас! И всё из-за нетерпения! Из-за неуправляемого взрослым человеком очумелого нетерпения. Старания Ковригина истребить его в себе были судорожны, оно вспухало и дёргалось в нём…
А не напиться ли, подумал Ковригин, и немедленно?
Нет, обещал ведь себе поглазеть на Падающую башню, вот от каменной бабы иди и задери вблизи Башни голову. И ведь пошёл. Причём не отдаляясь от вчерашнего троллейбусного маршрута № 1, а спускаясь к центру Блюдца соседними улочками и переулками. Успел заметить, что на востоке, за прудом, поднимаются (или уже поднялись) здания в двадцать, а то и поболее этажей. Значит, деньги в городе и впрямь были. Спустился к Плотине. Оказалось, что башни у Плотины — две. Одна — известная историкам и искусствоведам, Падающая, эта — за Плотиной, во владении Турищевых. И вторая, городского значения, — прямо у южного края Плотины, как бы вертикальное завершение её, со синежтурскими курантами в верхнем ярусе. Чадо уже известного Ковригину заводчика Верещагина. Ночью и утром Ковригину доводилось слышать звоны и мелодии общедоступного будильника и надзирателя за беспорочным ходом времени в здешнем пространстве. Надзирал он и за расплавленным и остывшим металлом, а для синежтурцев — несомненной материей, на ощупь и в полётах философических категорий. Свидетельством местных представлений о смыслах и целях бытия (по разумению Ковригина) была увиденная им широченная чугунная лестница, спускавшаяся от городского обрыва к Плотине (теперь — и мосту) и к серо-снежным волнам Заводского пруда. Не такая изощренно-замковая, как Шведский кремлевский взвоз в Тобольске, не такая всемирно-прославленная, как Потёмкинская, но не менее примечательная из-за своих художественных совершенств и особостей. Ступени её, правда, пришлось заменить камнем, прежние зимами обледеневали, металл вёл себя зловредным проказником, заставлявшим горожан скользить, ломать конечности и рёбра. Но четыре смотровые площадки сохранились, и Ковригин постоял на каждой из них. Синежтурское литье ценилось в уровень с каслинским, и если верить буклетам, получало призы на Всемирных выставках. И художники-кузнецы здесь были хороши. По прихоти Верещагина и даже по его карандашным подсказкам, сюжеты оград, перил и чугунных ("с просветами") картин на смотровых площадках мастера создавали сказочно-басенные, порой и с оживлением мифологических персонажей. "Аниматоры, — пришло в голову Ковригину. Он остановился на второй, наиболее просторной видеоплощадке, крытой восьмиугольным шатром, схожим с завершением Василия Блаженного, но не глухим, а с узорчато-проникающими с небес световыми пятнами и влагами. "Ба, да и тут в узорах Верещагина есть нечто мне известное…" Ковригина отвлекли японцы. Или китайцы. В углах смотровой площадки стояли кормушки и поилки. В них барменами суетились медведи, подпоясанные красными ямщицкими кушаками (эти, между прочим, разливали медовуху) и оленихи-важенки в белых передниках и с голубыми бантами на надбровных буграх. Служители сервиса предлагали заезжим людям сувениры и печатную продукцию. Так вот, японец, в руках у него был листок с фамилиями и циферками, на смеси русского с ошметками конотопской мовы поинтересовался у Ковригина, на кого ставить: на Хмелёву или на Ярославцеву? "Я-то тут при чём!" — возмутился Ковригин. "Ну как же! Вы же ведь Ковригин!" А уже подскочили другие японцы или китайцы, требовали, чтобы Ковригин сказал им честно, на кого ставить: на Хмелёву или на Ярославцеву. Хватали его, тянули куда-то, будто он сейчас же должен был вернуть северные территории. Ковригин вскричал чуть ли не истерически, что сам он не будет ставить ни на Хмелёву, ни на Ярославцеву, а уже поставил на Древеснову. Изумлённые японцы расступились и дали Ковригину сбежать на третью смотровую площадку. Там он замер, будто невидимый, прижавшись к чугунному столбу. Успокоившись, обнаружил, что под обрывом, чей срез был укреплён бетоном подпорной стены, имеется вполне благоустроенная набережная, с пляжами, сейчас пустыми, лодочными станциями, выложенным плиткой променадным тротуаром и множеством кофеен и мелких развлекательных заведений. Живое было место в городе дымящих труб, прямо какая-то земля Санникова с неожиданной, будто южной растительностью. Желтели каштаны, краснели канадские клёны и, будто кипарисы, поднимались от воды высоченные, в пышных шубах, можжевельники. Санаторные цветники с агавами, багровые дорожки ботанического сада примиряли с трубами и были будто бы способны вызволить житейские настроения от свирепостей северных непогод. Может, микроклиматом одарила природа южный берег пруда. Или — проще того! — трубы обогрева были подложены под цветные плитки набережных тротуаров. Или… А не прорыты ли до набережной ходы лабиринтов ресторана "Лягушки", прогретые флюидами и эффектами от промасленных факелов подземных путников и их сопроводителей? Да мало ли на какие тепловые фокусы был способен месье Жакоб ради коммерческих добыч! "Вспомнил! Вспомнил!" — сообразил Ковригин. А вспомнил он без всякой связи со впечатлениями от набережной о том, что привиделось ему в узорах чугунного шатра. Сцена, появившаяся некогда на костяном боку чибиковской пороховницы! Каким макаром стала она одним из сюжетов (или таинственных знаков) городского транспортного сооружения? Но явно проявился в чёрном узоре и профиль женщины, и Ковригин был уверен теперь, что это профиль и привокзальной каменной бабы, причём нос у неё совершенно не эллинский (хотя и эллинский при прелестях её тела был бы хорош), нет, это был нос северной женщины с чуть заметной вздернотостью или вздорностью кончика носа Беаты Тышкевич (уступка его, Ковригина, Марине Мнишек, что ли, или Софье Алексеевне? Фу ты, глупости чугунно-синежтурские!).
"Он поставил на Древеснову! Он поставил на Древеснову!" Ковригин вжался в столб смотровой площадки, очки для чтения водрузил на нос, будто скрылся за ними, под воротником плаща утонул. Ни про какую Древеснову Ковригин не слышал, и на рекламных тумбах Древеснова не перечислялась. Вот и здесь на столбе фамилию такую Ковригин отыскать не смог. Да и прежде среди его знакомых Древесновых не было.
"Вот и поставлю на Древеснову! — решил Ковригин с явным вызовом кому-то. — Если не отстанут!"
Но кто должен был от него отстать? Эти японцы, что ли? Или китайцы? Или корейцы? Или хлеще того — сингапурцы? Да на какой ляд им спектакль "Маринкина башня" и участие или неучастие в нём актёрки?
Нет, что-то сдвинулось в нём, Ковригине, что-то поехало, что-то поползло или поскакало. И не известно куда. И ведь останавливало его в тот мокрый день предчувствие, уговаривало: не спешить, обождать, пока не кончится дождь, повременить. Потерпеть с пивом. Ан нет… И пиво-то привычное, третья "Балтика", было уже в палатке продано. Об этом тогда стоило задуматься всерьёз…