Шрифт:
Выступление Николая Борисовича, которого он ждал, как соломинку, за которую можно ухватиться, чтобы не погрязнуть окончательно, вначале ему не помогло. Оказалось, что в «Сомбреро» музыка испанская только по названию, а в самом деле она общечеловеческая, и каждый вправе услыхать в ней то, что хочет. В данном случае балетмейстеру послышались африканские барабаны, и он увидел пробуждающуюся Африку. Тема большая и благородная. Другое дело, какими художественными средствами располагает постановщик и весь коллектив в целом.
Уродливо кривляющиеся люди, Белый вождь, напыщенный, как борец из цирка, — художественные средства? Если так, то дальше ехать некуда. Балет — это при всех условиях зрелище высокоэстетическое, прекрасное. Ага, как раз об этом и говорит Николай Борисович. Остроумно и, как всегда, доказательно.
— Это чудовищная неправда, будто классика мешает правильному восприятию искусства современности. Пролеткультовская теория, разбитая жизнью и осужденная партией и народом. Революционное искусство, особенно балетное, может расти и развиваться только на основе классического искусства, подлинно народного в самой своей основе.
Дама угрожающе вздернула белый нос и тут же опустила его, уткнув в какие-то свои бумаги. Остальные члены совета заметно оживились. Балетные девочки и мальчики насторожились: слушают и, конечно, с удовольствием, по крайней мере, так подумал Артем, заметив, как они взволновались и дружно притихли. Это уж не соломинка, на которую он надеялся. Это надежная рука, протянутая утопающему.
Даже новатор-балетмейстер дрогнул:
— Это я-то против классики? Да я…
— Никто этого и не говорит, — попытался успокоить его Николай Борисович, недовольный тем, что его перебивают.
Но балетмейстер не унимался:
— Я только против мелкой правденки. Я за большую правду! — выкрикнул он с победным видом человека, изложившего свое кредо.
— Да… — печально протянул Николай Борисович, как бы сожалея о том, что он вынужден тратить время на объяснение общеизвестных истин. — Должен заметить, что правда на свете одна, и она всегда достаточно велика, чтобы говорить о ней в уважительном тоне. А то, что вы сейчас сказали, извините, чепуха. Самая мелкая тема в руках мастера приобретает значительность и становится правдой, без которой нет искусства. Таким образом, — продолжал он, — мы подошли к самому главному: к художественному воплощению большой темы…
И он, не торопясь, в немногих словах доказал, что спектакль не удался только потому, что у коллектива театра как раз и не хватает художественных средств и большая тема не стала произведением искусства, а потому не стала и правдой. Эта неторопливость, эта уверенность в том, что он говорит, во что верит и, главное, о чем умеет сказать так четко и убедительно, всегда покоряла слушателей.
Всегда. Но тут были не просто слушатели. Это — художественный совет, члены которого не так-то легко подчинялись чужому мнению, если у них было свое. И совсем не подчинялись, если у них вообще не успело сложиться свое мнение и они, из боязни ошибиться, еще не решили, к кому примкнуть. Но таких, как всегда, было немного, и решение было вынесено без особых споров. «Спектакль доработать и после этого снова показать совету».
Такое решение удивило Артема: неужели из того, что он видел, можно что-то сделать? Брак, сколько ни дорабатывай, никогда не станет полноценной вещью.
— Этот балетмейстер, по-моему, одержимый какой-то, — сказал он нерешительно, когда они вышли из театра.
Николай Борисович, торопливо шагая по тенистой аллее театрального сквера, так же торопливо проговорил:
— Одержимый? Никогда от них ничего хорошего не было. Если бы он еще кривлялся один, на свой страх и риск, а то ему для этого целый театр подавай… Вы домой? Всего хорошего!.. Нет, у меня свидание с одним товарищем. Тоже в некотором роде одержимым…
В шестом часу Михалев, как и обещал, приехал в редакцию. Едва войдя в кабинет и даже не поздоровавшись, он сказал:
— Если ты по поводу вашей заметки, то должен сообщить, что партком этот вопрос ставит на обсуждение. Подожди, я не все еще сказал. Факт насчет дутых заявок, и не только на пиломатериалы, настолько очевиден, что сомнения быть не может. Да подожди ты!.. Преступное разбазаривание тоже. Что решит партком, сообщим. Выводы делай сам.
После этой речи он сел и выжидательно посмотрел на редактора, совсем как ведущий собрание, предоставивший слово очередному докладчику.
Но едва Николай Борисович начал:
— А что же вы…
— Да, — перебил его Михалев, — мы проглядели.
— Вернее, пригляделись. Привыкли к самой оголтелой бесхозяйственности.
Сказав это, Николай Борисович спохватился: совсем не для того, чтобы обвинять стройтрест и партком, напросился он на эту встречу. Но с Михалевым как-то всегда забываешь о всякой дипломатии: он и сам никогда не хитрит, все у него на полной откровенности, и от других требует того же. А если он заподозрит собеседника в скрытности, стесняться не станет, выскажет все, что думает. Мягко, деликатно и предельно откровенно, так что даже и обижаться не на что. И возражать нельзя — забьет фактами. Таким он был всегда, с тех самых двадцатых комсомольских годов, когда Николай Борисович только еще познакомился с ним. Они всегда дружили и всегда враждовали. Вся их дружба держалась на взаимном уважении, а главное, на беззаветной преданности делу, которому оба служили. В этом служении, и только в нем, видели они смысл своей жизни. Но при всей возвышенности и тонкости в этой дружбе было что-то первобытное, спортивное, честное, как кулачный бой.