Шрифт:
Катулл будто получил удар в грудь. С остановившимся сердцем он прижался лицом к колонне, накрыл голову краем тоги и замер, стиснув зубы и боясь услышать обращенный к нему волшебный голосок Клодии. Но его не заметили. Клодия со своими поклонниками удалилась, а помертвевший Катулл еще долго стоял, прислушиваясь к ее смеху.
Наконец он побрел дальше, унылый и опустошенный, с ноющим сердцем. Он шел, убыстряя шаги и направляясь туда, где бывал дважды, — за Тибр, к бельмастой колдунье Агамеде.
В заречном поселке Катулл долго плутал по узеньким закоулкам, пока не сообразил, что домика Агам еды не существует. Вместо него лежала груда искрошенных в щепки досок и битый кирпич. На рынке не оказалось и старой Климены с ночными посудинами. Удивленный, он поспешил в грязную харчевню «Обед Геркулеса». Около харчевни, в тени кривых вязов, все так же валялись пьяницы, дрались из-за объедков собаки, а на вывеске урод грыз свою кость.
Катулл вызвал хозяина. Одноглазый грек отвел его в сторону и сказал:
— Агамеда уже неделю гниет во рву, а ее неуспокоенная тень является по ночам и просит монетку для перевозчика Харона… Помяни бедную старуху. Принеси в жертву черного петуха перед статуей трехликой Гекаты, — все же Агамеда точно была колдунья и знала свое дело, хотя кровь ни у кого не пила и мертвецов не вызывала… А уж как заговаривала головную боль! Но если нужна хорошая гадалка, я могу найти для тебя другую.
Катулл ушел, расстроенный печальным известием. Со смертью Агамеды будущее навсегда останется скрытым от него, теперь он вынужден покорно ждать милостей капризной Фортуны и того неизбежного мгновения, когда внезапно Парки [157] перережут нить его жизни. Возвращаясь, Катулл невольно подумал о жалком конце колдуньи… Он ей наивно верил вначале, да и теперь, по здравом размышлении, находил в ее колдовстве, кроме балаганных кривляний, необъяснимую силу ясновидения.
157
Парки — богини судьбы.
Дома он просмотрел дорожные сумы и сел на стул, не зная, как убить время. К вечеру постучался раб Валерия Катона и передал Катуллу табличку, в которой добрый Катон сообщал, что он должен явиться на рассвете к тибрской пристани: там собираются отплывающие с пропретором Меммием.
Значит, он покидает наконец пышный, надменный, преступный Рим — город его страданий и поэтической славы. Прощай, жестокая изменница Клаудилла! Прощайте, умные, веселые друзья и брызжущие злобой враги! Что теперь Катуллу до интриг и зависти бездарных соперников! Впереди неверные хляби синих морей, древние города Греции и Азии, впереди жизнь, непохожая на все прежнее, уже познанное им. Может быть, среди диких лесов и заснеженных гор, среди священных полей Троады он обретет свободу и ясность души, обретет не испытанное еще вдохновение и счастье. Туда, к грозным скалам и заповедным чащам Великой Матери богов — Диндимены!
При свете факелов от Эмпория отплыла вереница груженых барок. Оказалось, Меммий прибыл в морской порт Остию накануне и ночевал на пиршественном ложе в триклинии одного из своих друзей. То, что Катулл и Цинна приехали позже, вместе с грузом провианта и мелкими служащими, имело некое символическое значение, если, конечно, не было просто забывчивостью Меммия.
Когда Катулл и Цинна явились на причал Остии, там уже совершались жертвоприношения перед статуей Нептуна — в море лилась кровь жертвенных животных, вино и оливковое масло. Меммий наблюдал эту процедуру, слегка покачиваясь и опираясь на плечи рабов. Его свита зевала, искала и почесывалась. Подойдя к пропретору, поэты почтительно поднесли руки к губам. Меммий сделал приветственный жест и сказал им без всякого смущения:
— Вам повезло, вы спали ночью, а здесь была грандиозная попойка…
Богослужение закончилось. Начальник остийского порта и посланец сената произнесли напутственные речи, после чего наместник со свитой, служащие, легионеры, моряки и рабы поднялись на палубы, и корабли отвалили от италийского берега. Впереди, всплескивая пятью рядами весел, плыла огромная, раззолоченная пентарема наместника, за ней — две военные триремы с катапультами и баллистами и несколько легких галер.
— До какого времени дотянули… Скоро начнет дуть Фавон [158] , забурлит море, и польются дожди… — ворчал стоявший недалеко от Катулла моряк в шерстяном колпаке.
158
Фавон — западный ветер.
— Неужели опасно? — спросил кто-то.
— Осень на носу, навигация закрывается… [159]
Катулл не ощущал страха перед возможными бурями. Он был опьянен радостью новизны и свободы. С его глаз словно упала повязка: мир виделся ярким, свежим, широко раскрывшимся перед ним в неумолчном шуме и движении волн.
Проходя в свои покои, Меммий сказал Катуллу:
— Можешь придумать вступление к новой «Одиссее»… Случай вполне подходящий… — Меммий шутил благожелательно, как приличествует просвещенному начальнику, однако его сильно побалтывало и кренило, — Меммий был еще пьян.
159
Осенью и зимой мореплаванье в античном мире прекращалось.
Катулл неопределенно улыбнулся, ему не хотелось изощряться в остротах; модное пустословие казалось ему недостойным величавой картины моря, неумолчным ропотом и ласковым сиянием окружившим его.
— Лучше бы сам попробовал сочинить что-нибудь толковое, — прошипел Цинна, его злила пренебрежительная, как он считал, забывчивость Меммия, не пригласившего их на пир.
Слышались мерные удары бубна, поощрявшего гребцов к одновременному опусканию весел. Раздавался повелительный голос начальника пентаремы и возгласы матросов, крепивших снасти. Катулл жадно вдыхал чистый и синий воздух. Светлые брызги долетали до его лица, оставляя соль на губах.