Шрифт:
— Пшёл к чёрту!
Он лежал и скучал.
Что бы такое выдумать?
— Сенька! — улыбнулся ленивой улыбкой Василий Петрович.
Нашёл!
— Сенька, как тебя в полиции дули? А?
Сенька, поджарый жиган, ожил, подскочил, тряхнул головой и осклабился всей мордой:
— Жестоко дули-с, Василий Петрович! Так точно!
— А ну-ка-сь, расскажи!
При этих словах арестант, лежавший неподалёку на нарах, потихоньку встал и пошёл к выходу.
Но сидевший на краю нар «парашечник» вскочил, загородил дорогу:
— Куда?
— Стой, брат, стой! — рассмеялись другие арестанты и подтолкнули его поближе к Василию Петровичу, — послухай!
Это был бывший городовой, сосланный в каторгу за то, что повесил жену.
— За что ж тебя дули? — как будто бы удивлялся Василий Петрович.
— Стало быть, допрашивали! — отвечал весело Сенька. — По случаю ложек!
— В участке, значит?
— Так точно, в участке. Иду, стало быть, по Хитрову рынку, а меня и — цап, забрали и посадили в каталажку. А наутро приходит г. околоточный надзиратель. «Так и так, винись, значит, где серебряны ложки? Твоих рук дело!» — «Дозвольте, — говорю, — ваше высокоблагородиё! Явите такую начальническую милость! Отродясь ложек в глаза не видывал!» — «Не видывал — гыть, — раскурицын ты, курицын сын! Так ты у меня по-другому заговоришь!» Да кэ-экс развернётся, по уху меня — хле-есть!
— Да ну?
— Свету не взвидел! Сейчас сдохнуть!
— Да как же он тебя так?
— Да вот этаким манером-с!
Сенька подскочил к бывшему городовому, развернулся — и звезданул его в ухо, тот на нары треснулся.
— Здорово тебе, Сенька, дали! — покачал головой Василий Петрович.
Бывший городовой вскочил, лицо в крови, — об нары разбился, — заорал, как зверь:
— Чего ж ты, стерьва!?
И кинулся на Сеньку.
Но «жиганы» ловко дали ему подножку, кинулись, насели, скрутили руки назад, подняли и держали.
Сенька стоял весь бледный, со стиснутыми зубами, дрожа. «Человек разгорался». Кровь играла.
«— Держи, — говорит городовым, — его, подлеца, туже». Да кэ-эк развернётся, да кэ-эк в другое ухо резне-ет!
Сенька наотмашь резнул бывшего городового в другое ухо. Тот зашатался и завопил благим матом.
— «Сказывай, — гыть, — подлец, игде ложки?» Да опять как резнет!
Сенька «резал» с расстановкой, чтобы «каждый удар чувствовал», — отчётливо, звонко, со вкусом.
Бывший городовой только стонал, опустив голову.
Сенька приустал.
На лбу выступил пот, утёрся.
— Вижу, надоть роздых дать. Ваше, — кричу, — ваше высокоблагородие! Остановитесь! Остановитесь! — кричу. — Сейчас всю правду истинную про ложки покажу! Не бейте. Остановились г. околоточный надзиратель. «Дыши, — говорит, — тварь!» Полежал на полу, отдышался. Да в ноги. Что я могу сказать игде ложки, ежели я и впрямь ложек не брал? «Ваше высокоблагородие! Будьте такие милостивые! Ужели ж вам бы не сказал, ежели б брал?» — «А, — г. околоточный говорит, — ты, животина, этак? Крути ему руки». Да кэ-эк меня… Свету не взвидел!
Отдохнувший Сенька звезданул бывшего городового так, что у того голова замоталась и ноги подкосились.
— «Так?» гыть. «Этак?» гыть. «Так?» гыть. «Этак?» гыть.
Бывшего городового швырнули на нары. Он был в бесчувственном состоянии.
Долго лежал, как пласт. Словно помер. Только потом начали плечи вздрагивать. Значит, в себя приходить начал и от боли плачет.
— С хородовым ихрали? — спросил меня «стрёмшик», стоявший у двери снаружи, когда я выходил из «номера».
— С городовым играли. И часто играют?
— Известно. Баловники!
Он улыбнулся и пожал плечами.
Я не осуждаю этого приговора:
— На четыре года в каторгу.
Я нахожу его превосходным, я нахожу его великолепным, я нахожу его достойным подражания.
Я люблю, когда мысль выражается общепонятно.
А общепонятнее, определённее, яснее нельзя выразить мысль:
— За издевательство, за мучительство над беззащитным в застенке — каторга.
Побольше бы таких приговоров.
Они понятнее и яснее всяких циркуляров о вежливом обращении полиции с публикой.
Я рукоплещу справедливости.
Но мне жалко людей.
Как жаль бывает озверевших, оскотиневших людей, испорченных старшими.
За что их погубили?
Что думали эти полицейские, когда они били в участке кулаками и ногами, мучили, издевались, ломали рёбра попавшемуся в их руки обывателю?
— Ори, брат, не ори, — всё одно никто не услышит!
И беззащитная жертва ещё больше разжигала их, — ничто так не озверяет палача, как беспомощность его жертвы.
Тут-то и дать себе волю!