Шрифт:
– Не могу.
– Прости, что я порвал цепь. Я починю.
– Неважно.
– Я тебя напугал?
– Да.
– Я тебя люблю. Мы поженимся.
– Да.
– Ведь правда, Джулиан?
– Да.
– Ты простила меня?
– Да.
– Ну, перестань плакать.
– Не могу.
Позже мы все-таки опять любили друг друга. А потом оказалось, что уже вечер.
– Почему ты был такой?
– Наверно, из-за принца датского.
Мы страшно устали и проголодались. Мне захотелось вина. При свете лампы мы тут же съели все, что у нас было приготовлено: ливерную колбасу, хлеб с сыром и кресс-салат; в открытые окна лился синий соленый вечер и заглядывал в комнату. Я допил все вино.
Почему я был таким? Решил ли я вдруг, что Джулиан убила Присциллу? Нет. Ярость, гнев были направлены против меня самого через Джулиан. Или против судьбы через Джулиан и меня. Но, конечно, эта ярость была и любовью, проявлением божественной силы, безумной и грозной.
– Это была любовь, – сказал я ей.
– Да, да.
Во всяком случае, я преодолел первое препятствие, и хотя мир опять переменился, он снова оказался не таким, как я ожидал. Я предвидел, что на меня снизойдет все упрощающая уверенность. Но мое отношение к Джулиан по-прежнему уходило во мрак будущего, насущного и пугающего, динамичного и меняющегося, казалось, каждую секунду. Девочка была уже другой, я был другим. И это то тело, каждую частицу которого я боготворил? Словно высшей силой внесло страшные абстракции в самую сердцевину страсти. Минутами я дрожал и видел, что Джулиан тоже дрожит. Мы трогательно утешали друг друга, будто только что спаслись от пожара.
– Я починю твою цепь. Вот увидишь.
– Зачем, можно просто завязывать ее узлом.
– И овечий череп тоже склею.
– Он вдребезги разбился.
– Я его склею.
– Давай задернем шторы. У меня такое чувство, будто к нам заглядывают злые духи.
– Мы окружены духами. Шторами от них не спастись. Но я зашторил окна и, обойдя стол, встал за ее стулом,
чуть касаясь пальцем ее шеи. Тело у нее было прохладное, почти холодное, – она вздрогнула, выгнула шею. Больше она никак не отозвалась на мое прикосновение, но я чувствовал, что наши тела связывает непостижимая общность. Пришло время объясниться и на словах. Слова стали другие, пророческие, доступные лишь посвященным.
– Я знаю, – сказала она, – их толпы. Со мной никогда такого не было. Слышишь море? Совсем рядом шумит, а ветра нет.
Мы прислушались.
– Брэдли, запри, пожалуйста, входную дверь.
Я встал, запер дверь и снова сел, глядя на Джулиан.
– Тебе холодно?
– Нет… это не холод.
– Я понимаю.
На ней было голубое в белых ивовых листьях платье, в котором она убежала из дому, на плечах – легкий шерстяной плед с кровати. Она смотрела на меня большими, широко раскрытыми глазами, и лицо ее то и дело вздрагивало. Было пролито немало слез, но больше она не плакала. Она так заметно повзрослела, и это так ей шло. Уже не ребенок, которого я знал, но чудесная жрица, пророчица, храмовая блудница. Она пригладила волосы, зачесала их назад, и лицо ее, беззащитное, отрешенное, обрело двусмысленную красноречивость маски. У нее был ошеломленный, пустой взгляд статуи.
– Ты мое чудо, мое чудо.
– Так странно, – сказала она. – Я сама будто совсем исчезла. Со мной еще никогда такого не было.
– Это от любви.
– От любви? Вчера и позавчера я думала, что люблю тебя. А такого не было.
– Это бог, это черный Эрот. Не бойся.
– Я не боюсь… Просто меня перевернуло, и я вся пустая. И вокруг все незнакомое.
– И мне тоже.
– Да. Интересно. Знаешь, когда мы были нежные, тихие, у меня было такое чувство, что ты близко, как никто никогда не был. А теперь я как будто одна… и не одна… я… я… Это ты – я, это мы оба.
– Да, да.
– Ты даже похож на меня. Я словно в зеркало смотрюсь.
Удивительно, мне казалось, что это я сам говорю. Я говорил через нее, через чистую ответную пустоту ее существа, опустошенного любовью.
– Раньше я смотрела тебе в глаза и думала: «Брэдли!» Теперь у тебя нет имени.
– Мы заворожены.
– Мы соединены навек, я чувствую. Это вроде… причащения.
– Да.
– Слышишь поезд? Как ясно стучит.
Мы слушали грохот, пока он не стих вдали.
– А когда приходит вдохновение, то есть когда пишешь, тоже так бывает?
– Да, – сказал я.
Я знал, что так бывает, хотя сам пока еще ни разу этого не испытал. Теперь я смогу творить. Хотя я все еще не вышел из мрака, но пытка осталась позади.
– Правда, это одно и то же?
– Да, – сказал я. – Потребность человеческого сердца в любви и в знании безгранична. Но большинство людей осознают это, только когда любят. Тогда они твердо знают, чего хотят.
– А искусство…
– Эта же потребность… очищенная… присутствием… возможно… божественным присутствием.
– Искусство и любовь…
– Перед обоими стоят извечные задачи.
– Теперь ты станешь писать, да?
– Да, теперь я буду писать.
– Мне больше ничего не надо, – сказала она, – будто объяснилось, почему мы должны были соединиться. Но не в объяснении дело. Мы просто вместе. Ах, Брэдли, смешно, но я зеваю!
– И мое имя вернулось ко мне! – сказал я. – Пойдем. В постель и спать.
– По-моему, я в жизни еще так изумительно не уставала и так не хотела спать.
Я довел ее до кровати, и она заснула, не успев надеть ночную рубашку, – как в первую ночь. Мне совсем расхотелось спать. Я был в бодром, приподнятом настроении. И, держа ее в объятиях, я знал, что верно поступил, не уехав в Лондон. Пытка дала мне право остаться. Я обнимал ее и чувствовал, как тепло простой домашней нежности возвращается в мое тело. Я думал о бедной Присцилле и о том, как завтра я поделюсь своей болью с Джулиан. Завтра я скажу ей все-все, и мы вернемся в Лондон выполнять будничные задачи и обязанности, и начнется повседневность совместной жизни.