Шрифт:
— А всего в Ринг-Театре погибло четыреста пятьдесят человек, ваше превосходительство! — говорил д'Альгейм. — Подумать только! К слову сказать, когда Вагнер узнал, что среди погибших было много евреев, он обмолвился в том смысле, что всех евреев, дескать, стоило бы сжечь на представлении „Натана Мудрого“. Как вам это нравится?!
— Я не поклонник Вагнера — торопливо проговорил Бер. Считая себя до мозга костей русским, он повсюду видел намеки на свои австрийские корни и боялся их. — Вы ведь музыкальный критик, не так ли?
— Верно — пожал плечами д'Альгейм. — Хотя сейчас я исправляю дела простого корреспондента — д'Альгейм машинально потрогал прикрепленный к петлице значок — белая и голубая эмаль на золотом фоне, золотые силуэты свитка и гусиного пера, славянская вязь: „Москва, май 1896 г.“ — Но знаете, пожар в Ринг-Театре я не потому вспомнил, что там музыка играла. Отнюдь. Трагедия эта в памяти свежа — всего пятнадцать лет минуло, а я ведь тогда в Вене был и последствия видел. Но можно вспомнить и другие. Вот шестьдесят третий год, Сант-Яго в Чили, церковь Ла-Компанья. И там пожар, и там давка. Где толпа — там всегда неминуема давка. Избежание ее при отсутствии надлежащих мер — лишь дело более или менее счастливой случайности. Мне ли вам говорить? Так вот, тысяча восемьсот человек в этой давке погибло.
— Сколько? — изумился Бер.
— Одна тысяча восемьсот человек, господин генерал! Да хоть бы и один…
Бер грустно покачал круглой головой.
— Да-да, конечно. К счастью… Нет, это слово не годится. Я хочу сказать: всё это в театрах. Но тут ведь поле будет — с середины краев не увидать. И потом: одно дело представление в театре, а другое — явление народу монарха.
— Пожалуйста, Париж, восемьсот десятый год, женитьба Бонапарта на эрцгерцогине Марии-Луизе — продолжал д'Альгейм. — Толпа на улицах, задавленный народ. Берлин, восемьсот двадцать третий — король Фридрих Вильгельм въезжает в столицу — толпа, давка, погибшие. Там же, в семьдесят втором — заря с церемонией по случаю встречи двух императоров — задавлено тридцать человек. Это я только век нынешний поминаю. А вспомним дофина Людовика и Марию-Антуанетту… Сколько народу у них на свадьбе задавили? Толпа, фейерверк, ракеты случайно летят в толпу — и тут же ливень! Парижане разбегаются и давят друг друга… Дофин, как мы помним, впоследствии стал Людовиком XVI и был казнен.
Бер встал, вышел из-за стола и принялся нервно ходить по кабинету.
— На последней коронации были и толпы, и празднества, а никаких задавленных не случилось — сказал он вдруг, нарушив затянувшееся молчание.
— И слава Богу! — вздохнул д'Альгейм. — Простите великодушно… Слов нет, коронация подготовлена изумительно, а денег-то одних сколько потрачено… И все-таки… Я должен писать то, на что будет спрос. Другие материалы, увы, мою редакцию не интересуют. — Д'Альгейм развел руками и хлопнул по колену шляпой. — Н-да-с… Так вот, сегодня утром я приезжаю на вокзал и вижу поезд, прибывший из Ярославля. Вы, простите, когда-нибудь четвертым классом ездили?
— Четвертым? — возмутился Бер.
— Ну да. В телячьем вагоне.
— Вот не знал, что это называется „четвертый класс“ — пробормотал Бер.
— С виду вагон как вагон — сказал д'Альгейм. — Но когда оттуда люди выходить начинают, перестаешь понимать, как они туда смогли влезть. В таком количестве, я хочу сказать. Это ж настоящее половодье людское. Когда я на Каланчёвскую площадь вышел, по ней уже пройти было невозможно — столько ее народа заполонило. А когда туда ехал, на ней всего-то народа и было, что один городовой.
— И что же? — поднял брови Бер.
— Целыми семьями в Москву едут — сказал д'Альгейм. — Поля бросают, избы бросают и едут. С женами, с детьми, стариками, с запасом хлеба.
Д'Альгейм тоже встал и тоже подошел к окну, возле которого остановился Бер.
— Чугунка на то и существует, чтобы по ней ездили — ответил Бер, продолжая стоять спиной к окну.
— Подумать только: сколько народа сейчас в Москву едет! — не слыша его, проговорил д'Альгейм. — Нумера втрое подорожали, а печеный хлеб — вдвое. Тут ошибки быть не может: народонаселение вдвое и возросло. А то кому ж есть этот хлеб?
— Много народа, говорите, на Ярославский приехало? — задумчиво переспросил Бер.
— Ах, если бы только на Ярославский! — воскликнул д'Альгейм. — Знаете, у меня есть приятель, географ… И писатель тоже, да-с. Он недавно презанятный рассказ написал и читал в кружке. Главная мысль у него такая: если глянуть на Россию с космической высоты, Москва окажется средоточием всех дорог. Как Рим. Истинно третий Рим! И верно, у нас все дороги ведут в Москву. Владимир и Ярославль рядом, а ехать из Владимира в Ярославль через Москву удобнее. Дальше, но удобнее. В Москву веками дорожки натаптывали, а до соседей им дела нет, так-то.
— Правда?
— Правда, хоть это и вымышленный рассказ. То же и другие города. Кроме столицы, конечно. А теперь представьте, что со всей России народ в Москву едет. А дальше в одно место идет… Стекается, как вода в воронку. Представили? Этот мой приятель, кстати, парадоксально считает Россию самой тесной страной в мире.
Бер нервно затянулся папиросой и в то же время стал разминать грудь в области сердца.
Д'Альгейм прошелся по кабинету, остановился у фикуса. Глянцевый лист растения украшал рисунок пальцем на пыли — рожа с оскаленными по-собачьи зубами и надписью: „д.с.с. Беръ гнвается“.