Шрифт:
– Слышишь?
– допытывается у меня Зойка.
– Слышу. Вроде бы нормально…
– Вроде бы?
– кривится она.
– Надо бы еще разок послушать.
– Ишь чего захотел!
– отстраняется от меня Зойка.
– Хватит и одного. А в школу кто пойдет? А воды кто натаскает?
– А я бы вместо школы… вместо этого…
– Ты чего это заикаешься, как испорченная пластинка? Что вместо этого?
– Слушал бы, как оно стучит… весь день…
– Весь день? Ну, ты и скажешь! Весь день сердце слушать? Да надоест до чертиков.
– Не надоест, - уверяю я и выпячиваю грудь колесом: - Сейчас твоя очередь…
Но Зойка вдруг всплескивает руками и бросается на кухню.
– Ой, - вскрикивает она, - картошка пригорела! Ты будешь с простоквашей?
– С простоквашей, - обиженно отвечаю я и раздуваю, как мама, ноздри. Ах, Зойка, Зойка - отвергла Зойка мое сердце. И ради чего? Ради картошки! Да по мне - гори она гормя…
– Садись!
– приказывает Зойка и ставит на стол миску, стакан и крынку с простоквашей.
И вдруг ее прыть и мельтешение мне напомнили старую игру в маму и папу. Еще там, на родине - в Йонаве, я и мои сверстники играли в нее на песчаном откосе на берегу Вилии. Но сейчас в этой незамысловатой сиротской игре, в этом еще целомудренном, но уже небезгрешном подражании взрослым, в невольном повторении их привычек было что-то щемящее и настораживающее. Не было в ней той прежней завораживающей беспечности и озорства; все объяснялось новым опытом - безотцовщиной, горькими насильственными переменами в жизни, обусловленными войной. Ведь и я, и Зойка успели вдоволь хлебнуть лиха: она в этом Богом забытом кишлаке, а я - под бомбежками на беженских дорогах Литвы, в теплушках, битком набитых голодными людьми; в угрюмых очередях за скудной пайкой хлеба и спасительной кружкой кипятка или к зловонным сортирам на узловых станциях, чтобы наспех справить нужду.
– Ешь, - торопила меня Зойка, - а то до твоего прихода тетя Женя всю воду перетаскает. Ты же ей обещал.
– Обещал, обещал… - рассеянно повторял я, подцепляя вилкой драгоценные ломтики картошки. Но в моих ушах почему-то все еще продолжало тикать Зойкино сердце. Казалось, вот-вот выпрыгнет из ее груди, перелетит ко мне, и под моей рубашкой станет одним сердцем больше. Одним сердцем больше стало бы и в груди у Зойки, если бы она погасила старый примус, если бы картошка не пригорела, если бы я не пообещал маме натаскать воды. Да мало ли этих "если бы" на свете…
До школы через огороды было рукой подать. В школьном дворе, у коновязи, учеников обычно встречал буланый мужа Гюльнары Садыковны - Шамиля. Конь спокойно прядал ушами, и они колыхались на юру, как лопухи.
Гюльнара Садыковна и Шамиль жили не в "Тонкаресе", а в соседнем селе, в десяти километрах от колхоза. Шамиль был ссыльным, он не раз обращался в военкомат - просился на фронт, но из сосланных в Казахстан никого в армию не брали. Как все чеченцы, Шамиль был лихим наездником и на своем ухоженном, словно отполированном, рысаке частенько привозил в школу жену. Иногда Жунусова сама вскакивала в седло и, распугивая спустившихся с гор Ала-Тау горных козлов, пускалась вскачь по замершей в тревожном и недобром ожидании степи.
Когда мы с Зойкой вошли в школу, там, кроме Гюльнары Садыковны, никого не было.
– Что это вы так рано?
– пропела директриса.
– Бессонница замучила?
– Гриша обещал маме помочь - воды натаскать. Ну а я… я с ним за компанию.
– Хороший сын, - похвалила Гюльнара Садыковна.
– Я о тебе всему классу расскажу.
– Что расскажете?
– Расскажу, какой ты. Пусть другие пример берут.
– А какой?
– слукавил я - очень уж хотелось, чтобы Гюльнара Садыковна еще раз похвалила меня при Зойке.
– Заботливый, славный… Разве неприятно, когда тебя хвалят?
– Приятно, - отозвалась за меня Зойка.
– От похвалы даже у кошки хвостик крендельком. Ну что ты молчишь?
– Ты, я вижу, чем-то, Гриша, недоволен? Но разве там, в Литве, твоя мама полы не мыла? Пыль не вытирала?
– Мыла, вытирала, - сказал я.
– Но дома, как говорила моя бабушка, и пыль золотом блестит.
– Твоя бабушка - умница, - согласилась директриса.
Мне было больно за маму, и я вовсе не стремился к тому, чтобы всех уверить, что она умеет и кое-что другое делать, а не только махать метлой и макать грязную тряпку в ведро; что там, в Литве, она не ходила с растрепанными седыми волосами, в поношенном фартуке, в кофте с чужого плеча и в дырявых туфлях.
Гюльнару Садыковну, напротив, мое молчание только раззадорило. Ее так и подмывало, как можно больше узнать о нашем прежнем житье-бытье. Но как всякий еврей, я с детства любил больше спрашивать, чем отвечать на вопросы. Если не так спросишь, учили меня домочадцы, беда невелика, но если ответишь не так, то пиши, дружок, пропало.