Шрифт:
— Опять бегать начнешь?
— Лягавой не была и не буду.
— Много не пробегаешь.
— С меня хватит.
Они сели на некошенную траву.
— Пришел конец блату, Нюрка. На деле не засыпешься — так возьмут. Меня взяли было один раз в коммуну. Ушел. Думал, что без воровства, без веселого шалмана на свете не проживу…
Он сидел против Нюрки, опустив лохматую голову со впалыми смуглыми щеками, худой и робкий.
— Последний раз я пробыл на воле два часа. Ехал на трамвае из Таганки в Проточный, «взял» и здесь же попал. За эту кражу мне дали два года. Два года Бутырок — за двадцать рублей! Ну, положим, что это дело сошло бы, сошло бы и другое, фарт шел бы ко мне — все равно, замели бы в трактире, на улице, в шалмане и пивной. Из малолетних, Нюрка, мы уже ушли, когда за кражу давали три месяца.
Нюрке хотелось оборвать Малыша, но, взглянув на него, ей стало жалко уйти так просто. Малыш говорил о первом сомнении в правильности воровской жизни, которое пришло к нему в тюрьме, он рассказывал о том, как ранними утрами поднимался на высокий подоконник камеры, чтоб взглянуть хоть на краешек Москвы, и как в первый раз в жизни прочел взятую из тюремной библиотеки книгу.
— До этого я никогда ничего не читал, Нюрка, но эта книга так шибанула меня, что я на несколько дней и сна лишился и о жратве забывал. Повернулась ко мне моя жизнь так, что смотреть на нее стало страшно.
— За восемь месяцев до окончания моего срока в Бутырки приехал Погребинский. Он сразу узнал меня. «Если возьму в коммуну — опять убежишь?» спросил он. А я уже убегал один раз. «Не убегу», сказал я. Теперь я часто вспоминаю об этом, Нюрка. Конечно, не будь коммуны, не уйти бы мне от блатной жизни… Без ремесла на воле трудно. Великая вещь — ремесло, Нюрка. Вот оно, — Малыш поднял свои руки, — теперь, где хочешь, не пропаду.
Нюрка взяла Малыша за подбородок и ущипнула:
— Богословский подослал тебя?
— Ты дядю Сережу не тронь. Без него давно бы тебе не быть в коммуне.
— Передай ему — пусть хоть сегодня назад отправляет.
— Нюрка, — вскрикнул Малыш, махнул рукой и откинулся спиной на траву.
Нюрка видела его плотно сжатые губы, выгнутые у переносья брови — он напоминал обиженного мальчика.
«Ах, какой ты дурак, Малыш, — подумала она. — Ах, какой дурак».
И ей захотелось рассказать ему про Вальку, о том, как она к концу третьего месяца уже умела пускать пузыри, гукать и хватать ручонками воздух. Она была уверена, что, слушая ее, Малыш начнет улыбаться. Волна благодарности к Малышу хлынула в ее сердце.
Она наклонилась к нему, готовая увидеть эту улыбку, и Малыш действительно улыбнулся. Нюрка запустила в его густые волосы пальцы и прошептала:
— Ах, какой ты дурак, Малыш.
Они долго сидели молча. Потом Нюрка, пугаясь своего голоса, спросила:
— Ты меня любишь, Малыш?
— Еще с Проточного…
Друзья и трудности
У Карасихи развалились старые полусапожки. В Мытищи итти далеко; деревенские сапожники запросили за обсоюзку полусапожек столько, что в Москве за такую цену новые хоть на выбор покупай.
— Пойду к Савину, авось, уважит ботинки за московскую цену, — решила она.
«Купить-продать» за прилавком считал деньги.
— Здравствуй! Как торговля? — поласковее сказала Карасиха.
— Ничего, расторговался, за новым товаром вот посылаю.
— Может, для меня осталась парочка…
— Для дорогой кумы у меня всегда припасено. Гляди, как раз на твою ногу, — сказал «Купить-продать», показывая пару новых ботинок.
— Мне не к спеху, — схитрила Карасиха, любуясь товаром.
— Твоя забота, Настасья, а ботинки важные.
— Цена сходная ли?
Лавочник загнул такую цену, что верхняя губа у Карасихи приподнялась, зуб-резец сердито выступил наружу.
— Живота у тебя нет, кум, — закричала она. — В Москве ботинки на выбор вдвое дешевле.
— За морем телушка — полушка.
Карасиха, положив руки на бедра, браво прошлась перед прилавком:
— Без башмаков буду, а у тебя не куплю. Ты себя за деньги купишь-продашь, проклятый.
На улице она долго ругала Савина.
— Пойди, Настенька, в коммуну, хотя бы вон к разореновскому зятю. Починят хорошо и дешево, — убедительно посоветовал ей Грызлов. — На квартиру-то не носи — там не возьмет, — добавил он.
Со времени женитьбы Гуляев жил у жены в Костине.
— Какие они сапожники? Ихнее дело насчет карманов, — проворчала Карасиха, но все же собралась и понесла ботинки в коммуну.
Молотки в сапожной постукивали, как цепы на току. Карасиха, низко поклонившись всем, оглядывалась — где он тут, танькин-то муж?