Шрифт:
— Ты меня винишь, а сам за своего сына Богдана переживаешь, о его длинном рубле заботишься… Ну, скажи, разве ж это не семейственность, не приятелизм?
— Нет, ты отвечай мне на вопрос, товарищ Мелешко! И не забудь, что твой сын Порфирий тоже на руднике марганец долбит!
— Что же, и Порфирий от земли отказался, под землю его потянуло… Ты не спеши, Микита, с выводами, я тебе на твой вопрос еще отвечу, а раньше ты мне объясни: неужели тебе не приятно, что на выставке возле нашего стенда вавилон стоит, не о соседских поросятах, а о нас добрая слава катится? «Чье это яблоко такое роскошное?» — «Червоного Запорожца»! — «Где еще можно „Сталинское“ достать?» — «Нигде! Это их приоритет, их колхозная монополия!» И теперь вот его, нашу эмблему, нашу гордость передать рудникам? Да за какое такое шефство? Ну, пусть уж абрикос — не возражаю. Пусть такой-сякой куст смородины — молчу. Но зачем же «Сталинское»?! Почему именно «Сталинское»?! Что они, так уж сыты нашим сортиментом, что ничем другим удовлетвориться не могут?
— Не строй из себя простака, Логвин Потапович. Ты хорошо знаешь, почему именно этот сорт так полюбился горнякам. И красивым видом, и вкусом, и особенно своими редкостными освежающими качествами наш новый сорт заметно выделяется среди других. Он словно специально создан для людей тяжелого физического труда. Ведь на свете нет труда более тяжелого, чем труд шахтера и рудокопа. Может, я, Микита Братусь, всю жизнь мечтаю создать для них что-то необыкновенное, целительное, достойную награду горняку за его богатырские усилия. Ты спрашиваешь, приятно ли мне, что наши стенды в центре внимания, что слава идет о нас?. Кому это не было бы приятно? Но мне во сто крат приятнее будет, если горняк, поднявшись на-гора из жаркого забоя, увидит дома на своем столе в хрустальной вазе мое краснощекое, мое любимое, освежающее «Сталинское»! Этого я хочу, и этого я достигну! А то, что вы мудрили с Зюзем, мне хорошо известно, я сразу догадался, хотя ты и сейчас не хочешь признаться… Логвин! Ну, разгадал я ваши подводные мысли или нет?
— Гм-гм… Разгадал.
— И чего ты пристаешь весь вечер к человеку? — вмешивается вдруг Оришка. — Он все же наш голова, а ты по чину бригадир — и только.
— Я бригадир, Оришка, но чувствую, что прав, и потому на моей стороне сила. А он хоть и голова, а неправ и сам чувствует, что неправ, потому сидит и только мычит. Ты бы, Оришка, налила нам еще по наперстку… Хоть по единому.
Этого она не слышала, оглохла. В детство впала? Завела свару с Федей… Хлопец сидит себе на лежанке, мирно мастерит скворешню, а ей вроде стружки в кадку летят. С родным ребенком не помирится, за онучу поднимет бучу — хоть разводи их.
— У тебя, — говорю, — Логвин Потапович, с диалектикой очень туго. Ты смотри на жизнь, как философ, потому что она смотрит на тебя именно так и хочет видеть тебя в неустанном развитии и движении вперед. Ты сейчас ощетинишься — с чего это, мол, я тебе проповеди читаю и такой ли, дескать, я сам, Микита, мудрый и образованный? Дело не в том. Я, говорят, мичуринец, «воинствующий глашатай», «верный последователь его» — хоть бери и мичуринскую пробу ставь на лоб. А все мне мало! Заглянул бы ты мне в душу… Часто меня что-то грызет, честно чувствую себя неудовлетворенным: мало, Микита, сделал, можно бы больше и лучше, нужно только смелее брать быка за рога. Мичуринская наука открывает перед нами безграничные перспективы, буквально безграничные. Далеко, ох, далеко не все мы охватили величие этого учения. Ведь можно действительно все на свете лепить этими руками, преображать фауну и флору снизу доверху, обновлять их до неузнаваемости по желанию и стремлению человека. Конечно, на первых порах это не каждому легко понять, — мы вырастали в мире, где всему, казалось, определены границы. И вдруг открываются перед тобой такие горизонты, такие перспективы, таким повеяло простором! Думаешь, я на себе не чувствую иногда тяжелый груз старых пределов, рамок, ограничений? Ошибаешься, друже… Вот собрались ко мне зимой наши молодые садовники и садовницы… Хоть бей, но учи! А Микита? Конечно, есть у него чем поделиться, по жизни не шел верхоглядом, по колосочку подбирал все ценное, что попадалось на пути, а вот столкнулся с молодыми, смелыми, и сам — по ходу обучения — нет-нет да поймаю себя неожиданно на том, что — эге! — тут ты сам, учитель, еще не перешагнул эту границу, потому и ставишь курсантам какие-то рамки. Кое-кто заметит, а большинство — нет, доверяются опыту старика. «Погоди, — думаю, — Микита, тут что-то не то… А ну, попробуй, что выйдет, если без рамок, если налечь и сломать и эти барьеры и барьерчики?!» Потом убеждаешься, что можно и нужно было их сломать. Все время надо стремиться на простор, выпрямившись для богатырского размаха, уметь распознать рутину, какой бы доброй и родной она ни казалась тебе… Мы говорим, Потапыч: молодость мира. Мы — пионеры настоящей жизни, деятели великой науки. Так будем же беспощадны к себе! Пусть юношеские дерзания, пусть вечная отвага всегда сопутствуют нам…
Мелешко, вижу, не совсем согласен со мной. Сидит, задумавшись, жует свой черный ус — сейчас скажет, что чудес на свете не бывает.
— Чудес, Микита, на свете не бывает, — говорит, выждав, Мелешко. — Я, Микита, чувствую, что все время расту, все время — в процессе… Когда мы войдем в коммунизм, тогда, пожалуйста, требуй от меня и того и другого. Все у меня найдешь… Ты знаешь, Микита, что Мелешко умеет перестраиваться на ходу. Не услышите вы тогда о мелешковских комбинациях — ведь мы идем туда, где не будет места разным комбинациям, туда, где вообще никакой торговли не будет, а будет полный достаток. Но пока что мы должны думать о сегодняшнем. Если сейчас вводить «каждому по потребностям», то что же получится? Вот ты меня рудниками упрекаешь — хоть сорочку с себя снимай, да им отдай, а я придерживаюсь устава. Какой из меня хозяин будет, если я свое, кровное, колхозное, начну разбазаривать налево и направо? Им дай, пятому, десятому, а я тебя спрошу: горняки-то нам много дают?
— Не извращай факты, Логвин Потапович, они упрямые, сами за себя постоят. Ты имеешь в виду стояки? Стояков не дают и правильно делают, рудник не Лесоснаб. Подумай, сколько тебе всего другого дают, и значительно более важного. Откуда ты электричество берешь, дорогой товарищ Мелешко? От нашего государственного Днепрогэса. Как это ты ухитрился столько тракторов и другой техники себе наковать? Что бы ты без них сегодня делал? Куры б тебя на пепелище загребли в послевоенный период, если бы не выручил рабочий класс, в его числе и наши горняки своим стахановским марганцем. Ты знаешь, куда и для чего он идет. А возьми наш сад… Чьими саженцами засадили мы свой первый квартал? От Мичурина получили, из далекого города Козлова. Или, может, ты наши цитрусы в гнезде высидел? Морем приплыли от братской Грузии в подарок! Да еще как! в марлю упакованные, с корнями, обложенными мхом.
Мелешко мой краснеет, хотя, казалось бы, некуда ему уже больше краснеть.
— Да я готов лучше в Грузию отправить партию саженцев нашего нового сорта, чем этим клиентам отдавать! На Урал пошлю, за Урал, — ты, брат, этим Мелешко не испугаешь… кого другого учи братским связям, но не меня.
— Я тебя и не собираюсь учить, товарищ Мелешко, пусть тебя партийная организация учит. Как раз недавно разговаривал я с нашим парторгом, с товарищем Баштовой…
— Ты и ей уже успел нашептать?
— О чем?
— Да все о том же… О рудниках, о саженцах.
— А как же. Все выложил, как должно быть. Рассказал, как вы сговор устроили с товарищем Зюзем, как новый сорт в кулак зажимаете, дороги ему не даете.
Повесил голову мой Мелешко, вянет, на глазах оседает, даже жалко человека стало.
— Не ожидал я такого от тебя, Микита… Из-за какой-то Комашки он уже побежал, нажаловался, забыл обо всем, что вместе переживали…
Уже не пружинят могучие мелешковские усы, печально обвисли.