Шрифт:
— Дурак, ты, Егорка, вот што я тебе шкажу. Ежели такому кошшунштву над божим творением шеловеком уверовал.
Бабка разволновалась ещё пуще прежнего. Но я не мог согласиться с её заблуждениями. Однако старался сдержаться, чтобы не поссориться с несчастной старушкой. Но и она не желала сдаваться: нашла коса на камень.
— То, что я вам, бабушка, рассказал, ученые доказали. Чарльз Дарвин, например.
— Ён шамашетший… Как ево? В шамашедший дом ево нада-ть пошадить, шмутьяна.
— Не получится. Он уже давно умер.
— Этто Бох ево наказал, охальника. Прошти и шпаши, Боже, меня, рабу твою грешную. А тебе, Егорка, ишшо покажу, книги от Боха напишанныя. Иштинны, швятыя те книги.
— Давайте. Мне интересно, что в них ваш бог утверждает. Сам, что ли, он те книги сочинил?
— Пошто шам? Ево пророки, апошталы, швятыя штимыя, жатворники да штолпники…
— Давайте, давайте. Я сам хочу убедиться в том, о чём вы мне рассказали.
Герасимовна оглянулась, хотя рядом по-прежнему никого не наблюдалось, и, приблизившись почти вплотную, прошамкала мне на ухо:
— Те книги — потаённыя. Вот я пойду шлушать, и ты — жа мной. Никому не обмолвишша? А то беда будёт. Больша беда. Жаарештуют.
— За что? — полюбопытствовал я. Мне всегда нравилось всё таинственное, скрытое от других, тайное, что сулило новые откровения, открытия, знания.
— Когда пойдём? — нетерпеливо спросил я.
— Помалкивай. Я тебе шама шепну.
Я кивнул понимающе.
Наверное, чепуховина какая-нибудь. Бабушкины сказки. Но всё равно интересно. Пойду! Насчёт же «заарестуют» — фантазирует бабка. За что? Разве это какие-нибудь фашистские листовки?
— Честное пионероское, никому ни гу-гу, — брякнул я невпопад. — Не сомневайтесь, бабушка.
Герасимовна аж на траву под ноги плюнула.
— Каки пинэры? Ты мене про их не поминай! Видала я, как этти бешовшки отродья швятым угодникам, Матери Божей, другим шудатворным ображам гвождями да иголками оши вытыкали, будь они во веки веков прокляты, порожденья шатаны. А ты, нешай, не пинер ли?
— Нет, бабушка. И не был. Не приняли. За плохое поведение. С учителями спорил, уроки пропускал.
— Богу угодно твоё поведение, — явно с удовольствием сделала вывод Герасимовна. — Шлава Гошподу, шподобил. От беша рагатова ша жвеждой горяшшей адшкой во лбу оградил. Душу не продал Шатане. Бох тебя уберёг.
— Никакой не бог, — опять заартачился я, — потому что все произошло иначе. Пионервожатая меня, зазевавшегося, в строй повела, да так рванула за рукав! Я ей и выпалил: «Вы чего толкаетесь?» А она: «Выйти вон из шеренги! Ты, Рязанов, ещё не достоин стать юным ленинцем!»
— Почему — не достоин? Ведь я не двоешник — возразил я, — а троешник.
— Потому что старшим грубишь. Грубиян ты. И неслух. Вместо того чтобы каждое указание выполнять беспрекословно.
Она при всех принялась меня стыдить. Я тут же с пионерской линейки ушёл. Совсем. Потом ещё в учительской задали мне жару! Учителя словно с цепи сорвались! А я не хочу, чтобы со мной разговаривали так грубо. Да ещё и упрекали.
— Этта тебя Бох надоумил, Егорка. От бешовшины уберёг. Беж ево на то воли ни единый волош ш головы твоёй не уп'aдет. Вшё делатша по воле Божией на швете и в шарштвии небешном.
Это утверждение показалось мне настолько смехотворным, что я чуть было не расхохотался, припомнив банную парикмахерскую, где меня регулярно подстригали наголо, «под нулевку».
Мне представилась тётя Таня с шваброй в руках, сметающая под руководством бога в кучу волосы клиентов. Их стригут, бреют или заросшими оставляют — не с разрешения ли бабкиного бога? Смехотура!
Однако удержался. Чтобы опять не обидеть старуху и не рассориться с ней надолго и серьёзно. В общем-то она — добрая старушенция. Но уступать ей и признавать явные глупости насчёт какого-то бородатенького бога, который на облаках сидит и за каждым моим поступком наблюдает, я никак не мог. И так, куда ни сунься, везде за тобой наблюдают и поучают, — до тошноты надоело, а тут какой-то бог из сказки ещё ко всем присоединится. Нет, с этим «наблюдающим» я никак не мог примириться, признать его существование. Всё-таки взрослый человек, понимаю что к чему в жизни.
…Хотя подслеповатая бабка Герасимовна (очков по бедности не имела) узрела-таки меня с иконой, когда я её отмывал возле сарая намыленной тряпочкой от въевшейся в краску грязи.
Она шустро подковыляла ко мне, закрестилась, зашептала, поклонилась иконе.
— Милай шын, прошветил тебя Гошпоть, — довольно закаркала бабка и погладила меня по плечу ладонью с шишковатыми суставами пальцев, покрытыми бурой морщинистой кожей. — Швяты-те молитвы жнашь?
— Нет, не знаю. Я же вам говорил, что неверующий. Безбожник.