Шрифт:
Ермакова под руки, уложила поперек прорабской на фанеру, на которой было начертано красной краской: “Кирпич стоит 32 копейки. Береги его…”
Черная эбонитовая трубка от удара об пол треснула. Огнежка вертела ее в руках, дула в нее. Телефон молчал.
Когда Огнежка, бегавшая вызывать скорую помощь, вернулась в прорабскую, Ермаков уже снова сидел за столом. Щеки его порозовели. Он согласился доехать на санитарной машине лишь до треста. Прошел к машине, горбясь, унося на своей широченной кожаной спине оттиск едва различимых красных букв.
Единственное, что удалось Огнежке, - эта настоять на том, что Ермаков после работы поедет не домой, а в ночной санаторий ГлавМосстроя, корпуса которого они сдали к открытию XX партийного съезда.
Ермакову измерили давление крови и тут же уложили на топчан, застланный клеенкой. Не разрешили даже дойти до палаты. Принесли брезентовые носилки. Испуганный чем-то главный врач, старик в коротеньким, выше колен, халате, сообщил по телефону в трест, что Ермакову нельзя вставать с постели по крайней мере месяц-два.
Утром Ермаков поднялся и как ни в чем не бывало принялся за свою обычную гантельную гимнастику. Гантели разыскал в кабинете физкультуры. Главный врач, услышав об этом, промчался по двору вприпрыжку, надевал пальто на бегу. Он отыскал Ермакова в телевизорной комнате.
В открытой до отказа фрамуге свистел ветер. Он заносил снежок. Снежок сеялся и на натертый до блеска паркетный пол, и на обнаженного, по пояс бронзового Ермакова, и на старика врача, который жался к стене, подняв воротник зимнего пальто и крича Ермакову, чтоб тот немедля прекратил самоубийство…
Но как только врач пытался приблизиться к Ермакову, тот выбрасывал руки перед собой:
– О-одну минутку!.. Наконец Ермакову снова измерили давление. Тяжелейшие, с гантелями, упражнения привели к исходу неожиданному: кровяное давление упало. Врач трижды накачивал красную резиновую грушу прибора и каждый раз недоуменно пожимал плечами.
Из душевой кабинки Ермаков вышел “практически здоровым”, как официально подтвердил старик врач, который все ходил вокруг Ермакова, потирая озябшие руки и разглядывая его с изумлением деревенского мальчишки, впервые увидевшего паровоз.
На другой день в ночной санаторий вызвали профессора-консультанта, известного ученого-сердечника. Он остучал выпуклую, как два полушария, грудь Ермакова длинными, с утолщениями на сгибах, пальцами виртуоза. Время от времени замечал что-то главному врачу на латыни; от которой Ермакову становилось не по себе. Скрывают от него, что ли…
– Перейдете вы когда-нибудь на русский?
– вырвалось у него.
Черные, похожие на влажные маслииы, глаза профессора взглянули на Ермакова скорбно. Нет, просто возмутительно скорбно. Не глаза, а какая-то вековая еврейская скорбь. Смотреть так на Ермакова?! “Гляди веселее!” - хотелось крикнуть ему.
Укладывая свои инструменты в кожаный саквояж, профессор наконец разъяснил:
Сердце изношенное. Сказались тяжелое ранение и контузия на войне, но в результате упражнений с гантелями чудовищно развитая сердечная мышца стала, по выражению профессора как бы крепостной стеной, ограждающей усталое и больное сердце от казацких набегов жизни.
– Теперь я верю, что вы и в самом деле первый каменщик в государстве! Возвести этакую стеночку!
Он окрестил Ермакова фанатиком утренней зарядки, заметив с грустной улыбкой, что в его практике это первый случай фанатизма, который принес пользу.
– Впрочем, - поспешил добавить он, продевая руки в поданную Ермаковым шубу, - крепостные стены в наш век не защита. И советую вам помнить об этом.
– Э!
– Ермаков нетерпеливо потянул его под руку к машине, чтоб тот не успел впасть в свой прежний, могильный тон.
– Коль суждено, лучше грохнуться скалой, чем рассыпаться трухой.
Ермаков умчался б из санатория немедля, если бы его одежда не оказалась запертой в кладовке. Выпросил казенные валенки. Умолил врача подпустить его к телефону, набрал номер Инякина, но, увидев в дверях врачебного кабинета Огнежку, бросил трубку.
– На прогулку, Огнежка, на прогулку!
Огнежка шла впереди Ермакова по лесной опушке. Тропинка, наполовину занесенная снегом, присыпанная хвоей, вела к сосновому бору, который синел за озерами. Навстречу проносились лыжники в ярких цветных свитерах, спешившие вернуться дотемна. Один из них, с обледенелыми бровями, крикнул Огнежке весело:
– Э -эй, красная шапочка! Куда ты в лес с серым волком?
Бодряще пахнуло морозцем. Стало светлее, праздничнее: словно кто-то взял огромную малярную кисть и брызнул солнечной охрой на придавленный снегом сосняк.