Шрифт:
Арсений явился важный, торжественный. Черные кудри расчесаны на пробор, карие глаза блестят. При свете дня были заметны юношеские бритвенные порезы на гладких щеках и ажурные пятна грязи выше запястий, в то время как ладони были тщательно вымыты и даже, кажется, пахли мылом.
— Прывит, — сказал он.
— Привет.
Он совершенно не знал, что говорить дальше, и я не знала. Взъерошил волосы, разрушив тщательную прическу, и улегся на спуске к воде, где я сидела.
— Вызеленишь штаны.
— Ну и хай. Тоби, что ли, стирать?
Я хмыкнула.
Он вытянул из стебля травинку и вставил в зубы. Потом немного подумал — будто облако набежало на лоб — сорвал, все так же лежа, полевой клеверок и протянул мне:
— На.
Рассмеялась:
— Ты очень галантный.
— Выходи за меня замуж.
Серьезные сдвинутые брови.
— Спой что-нибудь, пожалуйста.
— А что?
— Ну, ты же пел вчера.
Мисяць на неби, зироньки сяють, Тихо по морю човен пливе. В човни дивчина писню спива-а-е, А козак чуе, серденько мре…Голос у него был — трезвый — чистый, высокий. Протяжная мелодия струилась над водой, витала в ветвях, уносилась в небо…
Мы просидели, почти не разговаривая, на берегу часа три. Несколько раз он принимался петь, но ни одной песни не знал наизусть до конца:
— В мене мати пое, я тильки подпеваю. Вона хороша, але сама не уявляет, шо робит. Ну да я тоби казав…
Налетел ветер, набежали тучи, засобирался дождь. Мы встали.
— А придешь завтра?
— Завтра…
— Приходь. Я визьму у матери зошит, вона слова писень уси туди записуе. А у вас в России есть якись песни, романсы?
— В твоем возрасте, — нравоучительным тоном заметила я, — у нас в основном слушают рок. Или электронную музыку…
Он вспыхнул, повернулся и зашагал по траве, не оглядываясь.
Мерзли ноги. У меня не было с собой носков. А если бы и были, их бы отняли в приемном покое так же, как и всю одежду, кроме нижнего белья. Лифчик бы тоже сняли. Чтоб не повесилась?..
Они надели на меня куртку, еще было одеяло — в него санитары завернули, связанную, обессилевшую. Так понесли, при ужасе присутствующих, под взглядами сидящих у подъезда чужих бабулек, непонятный кулек в синюю машину скорой психиатрической помощи. Сопровождал меня почему-то Егор. Может, он был наиболее трезв? Зрачки у него были нормальные. На каталке распеленали. Я лежала, глядела в окно, и больше не кричала. Молча сняла с шеи бело-голубой дешевенький крестик и серебряный медальон с тонким изображением ангела-хранителя — на одной цепочке — отдала Егору. Все равно бы забрали.
Он тотчас надел и крестик, и медальон.
— Я, кажется, досмотрела свой сон, — сказала я ему. — Помнишь, ты рассказывал о своем многосерийном сне? У меня тоже был такой. Так вот, вроде бы, я его досмотрела.
— Однако ты сделала это как-то уж очень всерьез. Зачем так?
— Это не я. И вообще, у меня такое чувство, как будто я умерла. Ты помолишься за меня?
Он кивнул. Отвернувшись, стал смотреть в окно. Да меня и саму утомил этот длинный разговор. Казалось, он начат был давным-давно, и я все время невольно ожидала его продолжения, как продолжения и, главное — главное! — завершения всех разговоров. Я бы ждала этого завершения всю жизнь, потому что человек ведь ждет конца, он не верит в него, отрицает его, но все время поджидает. Только так и возможно ждать: не быть уверенным, что ожидаемое произойдет — это ведь и есть свойство ожидания. В противном случае ты уже не ждешь, а просто знаешь, что нечто обязательно произойдет. Однажды, вероятно, в жизни каждого произойдет завершение всего, но мы ждем не этого завершения — мы ждем завершения в нашей общей жизни, в моменте, который мы все разделим, который будет нашим общим, а не чьим-нибудь. Завершение встреч и разговоров ради одной встречи и одного события.
Мысли мои разбежались — я вдруг подумала, как я надеялась, что в качестве больной никогда там не побываю. Все надеются именно на это. И если попадают, то уповают на случайность, на то, что их порывом занесло, по глупости, стечению обстоятельств. Но когда ты оказываешься в таком месте, уже вряд ли можно всерьез расчитывать, что здесь большую роль сыграла какая-нибудь жизненная нелепость. Значит, все не так просто. Значит, все правильно.
Расстегнутая цепочка, оставленный крест — почти, если это не слишком громко, отречение. Может, и громко, но бывают моменты, когда твое право и даже обязанность — сказать одно или два слова, не испугавшись их. Я дошла до уступа, где больше не оказалось сил. И захотелось передохнуть. Но, пока ты не умер, ты обычно должен идти. И у всякого — свои подталкивающие в спину. У меня — эти двое, крепкие мужики в синей форме. Ничего, они даже симпатичные. Да и как им не быть крепкими, им же вязать больных. Один в очках, с колпачком гелевой ручки, торчащей из кармана. Другой постоянно нажимает на кнопки сотового телефона. В окне мелькают углы домов, верхние этажи, кроны деревьев, пасмурное московское небо, нависшее низко, приблизившее ко мне свое большое пустое лицо с молчаливым вниманием.
С момента, как они приехали по паническому вызову, кажется, Лотты, я ничего не сказала. В ушах гремел лязг грандиозного сражения, которую развернулось в небе, а здесь происходит незримо, но мне казалось, что все это слышат. Я расшвыривала вещи, и, кажется, хотела кинуться в окно. Я молча, не раскрывая рта, кричала: просила прийти. Кого? Мне казалось, он здесь, со мной, незримо. Мне казалось, если я лягу или встану на одном месте, эти раскосые демоны накинутся на меня. Казалось, некто помогает, защищает меня, сражается с ними.