Шрифт:
Не помню, как взял и я винтовку. Пошел со стариком. Три дня был с ним вместе. Он мне все рассказывал, почему и отчего. Убили старичка-то на Тверской. Я с тех пор и дерусь за советскую власть. Много частей прошел, а под Воронежем пришел в конную.
По селу пробежал петушиный крик. Захлопал крыльями и заорал петух где-то около крыльца.
— Чорт горластый. Кш… Кш… Чтоб ты сдох, — ругался Сыч.
Сережа сплюнул, чиркнул спичкой и закурил потухшую в начале рассказа самокрутку. Все замолчали. Воробей затянулся махрой и обратился к лежащим:
— Ну, давай, кто еще будет врать? Уговор был всем рассказывать про свою жизнь.
Гришин повернулся к Сычу, лежащему отдельно от троих у входа в избу.
— Мою жизнь вы слыхали. Сам рассказывал, да комбриг прибавил. Теперь твой черед, Сыч. Ты давеча мало сказал.
Приглушенным голосом ответил Сыч:
— Я последним буду, пускай Ванюшка Котов рассказ делает.
Ванюшка, приподнявшись, сел.
— Ну, я, так я. Такая выходит планида сегодня на рассказы, — слегка окая, заговорил Котов.
— Я, выходит, как будто сродни Гришке. Все сродственники мои — шахтеры. Меня мать сразу лампоносом родила. Жрать было нечего, один отец работал, ну, и я пошел в шахту… Отца забрали на службу в четырнадцатом году, остался я один работать. Мать больная. С хлеба на воду перебивались три года. Отец так и не вернулся. Мать схоронил. Остался один. Буденновская армия проходила, я бросил работать и пошел с вами. На том и сказу конец. История-то моя короткая. Давай-ка ты теперь, Сыч, — повернулся Котов в сторону лежащего Сыча.
— Ну, начинай врать, Сыч, — вставил Воробей.
Сыч пробурчал что-то невнятно.
— Ты что ж, заснул, что ли? Раздери зенки и открывай плевалку. Давай, Сыч, — пристали к Сычу Котов и Воробьев.
Громко зевнул Сыч.
— Пристали, банные листы. Тут спать до смерти хочется, а они рассказывай, да рассказывай. — Сыч замолчал.
Раздался голос Гришина:
— Сам тянешь, расскажи, да и конец в воду. Раз уговор был, так ты сполняй его.
Сыч громче обычного начал рассказывать:
— У меня все самое обыкновенное. Почитай, и сказать-то нечего. Мы крестьяне воронежские. Земли было, что только себя закрыть, хозяйства никакого. Работали на чужих людей. Отец батрачил, мать побиралась, а я свиней пас. Ну, революция пришла, я смылся на фронт. Ну, что же больше сказать? Все.
Гришин внимательно слушал Сыча, скинув прикрывавшую его попону, и спросил:
— А чего ж ты плел, когда тебя комбриг спрашивал? Путаешь ты што-то… А тетка где же тут?
Сыч не сразу ответил.
— Подумаешь, а что за птица комбриг-то? Я его не спрашивал, кто он да откуда. Ну, и сбрехнул, что в голову пришло. Сам-то он кто такой? Мож быть, он афицер или помещик? Вон у него рыло-то какое, в три дня не объедешь.
Быстро встал Гришин.
— Ты говори, говори, да не забрехивай, — с дрожью в голосе закричал он. — Про себя плети, что хочешь, твое дело, а командира бригады не тронь. У нас его все знают кругом на десятке шахт. Он старый революционер, в ссылке был. У нас в шахте скрывался. При белых от расстрела сколько спас шахтеров… Офицер, — передразнил Гришин Сыча. — Помещик. Это ты про себя скажи. В двух соснах путаешь.
Гришин сел, натянул сапоги и, сходя с крыльца, сказал:
— Иду на лошадей досмотреть.
Сплюнув, сказал Воробей:
— Зря ты, Сыч, хреновину порешь. Пра зря.
Котов поддержал товарища:
— Да-а, не того.
— Не того, не того. Вы, как ослы, уши развесили и хлопаете ими. Комбриг Гришина. Гришин комбрига. Подумаешь, целуются: «За старшего будешь, Гришин, а Сыч помощник». Давай мне десять таких Гришиных, я их с… смешаю. Я не то, что…
Раздались шаги возвращающегося Гришина.
— Ну, давайте спать, завтра рано вставать, — оборвав недоговоренное, пробормотал Сыч.
— Спи, ребята, а то завтра осрамимся: в первый поход будем в седле носом клевать да лошадям спины побьем, — ложась спать, приказал Гришин.
Через десять минут все четверо заснули.
Над селом повисла тишина.
Неслышно поднялся лежавший у входа в избу и на четвереньках сполз с крыльца. Прокравшись через двор к амбару, отыскал кого-то среди спавших там десяти ребят и осторожно растолкал.