Шрифт:
Отчего оранжерея?
Теплица была занята Марком на тот случай, если бы Ксения отказалась пойти с ним в гостиницу из боязни столкнуться там с кем-нибудь из знакомых. Запредельские барышни в те времена отличались стыдливостью, забытой на материке, с юными блудницами не цацкались — их отправляли с глаз долой на отдаленный остров Змеиный, безотрадное, мрачное место, заселенное несколькими семействами немцев-меннонитов, — с обрывистыми берегами и заросшими астрагалом и ковылем каменистыми пригорками («Что за ужасная земля! — воскликнула однажды путешествующая англичанка. — Ничего, кроме серых бесплодных скал — barren gray rocks, — и какая скудость!»), в унылый пансион с мизерным содержанием и суровыми обрядами послушания, где бледных воспитанниц вместо радостей театров, будуаров и адюльтеров принуждали составлять гербарии, изучать географию и петь хором и где в виде воскресного развлечения предлагалась часовая проповедь заезжего квакера-дрыгуна.
Розе, юной розовой Розе, никогда не слыхавшей о пансионе для испорченных девочек, все эти предосторожности показались попросту пустой отговоркой, наспех выдуманной отцом из желания скрыть истинную причину оранжерейного свидания. А узнала она обо всем в свои невинные двенадцать лет из тонкой линованной тетради в простой миткалевой обложке, которую она нашла как-то в старом кожаном чемодане с оторванной ручкой среди кипы семейных бумаг — ветхих метрик, похвальных листов, треснувших снимков, полинявших открыток, полуразложившихся путеводителей по прошлому и другого фламмаопасного хлама, коим всякое супружество со временем обрастает, как ствол дерева лишайником. Исписанная от края и до края четким почерком Марка Нечета, тетрадь эта содержала подробный отчет о его свидании с девицей Ксенией Томилиной, составленный, по-видимому, pro memoria [24] , той же ночью в номере «Угловой». Предваряя записки, он, еще ничего не зная о розовых последствиях своего тепличного приключения, сделал охранительную помету: «sub rosa», оставив нам заодно отличный образчик прозорливости доброжелательного провидения, работающего, впрочем, на холостых оборотах, ибо глаз человечий неприметлив и суетен и багаж жизни все стоит где-то на захолустной станции без присмотра.
24
Pro memoria — на память.
Однажды, много лет спустя, жарким июльским днем, опустив подробности, Роза по секрету пересказала историю Матвею Сперанскому. Дело было неподалеку от той самой теплицы, в ботаническом саду, незадолго до отъезда Матвея в Москву. Трещали цикады, всё усиливая до умопомрачения свой монотонный ропот, по краям мраморной чаши фонтана с обманчивым впечатлением источаемой прохлады плескалась вода. Матвей, очень прямо держа спину, сидел на каменной скамье подле искусственного грота и доверчиво внимал Розе. Она полулежала на скамье, опершись спиной о шершавое тело сосны и вытянув гладкие ноги в тесных измятых шортах через его онемевшие от счастия колени, и, разумеется, ввиду такой небывалой близости и блаженства обузы, «он все чувства держал нараспашку, ее лепет не смея прервать» (из поэмы Тарле «Свободное падение»).
Придя к дому Ксении чуть раньше условленного времени, Марк Нечет постоял с минуту на зашарканном крыльце старого, до самого дымохода заросшего плющом особняка, принадлежавшего ее дяде, известному скульптору Химерину, у которого она, пока училась на курсах, по-родственному занимала одну из комнат во втором этаже. Особняк был обращен на Адмиральский сквер по-голландски узким, красного кирпича фронтоном, зато с обратной стороны у него имелся просторный двор с каштаном, вокруг которого круглый год водили хоровод гипсовые калеки старика Химерина. Он прославился еще в ранней молодости своим удивительно пластичным мраморным «Хромцом», внушающим иллюзию неуклюжего движения и заставляющим переживать вместе с героем (худое испитое лицо, трубка в зубах, одна штанина короче другой) привычную муку бытия. «Увечное, но вечное», — шутил Андрей Сумеркин, который мог доказать, что этот хромой припадает именно на правую ногу; теперь же о Христофоре Химерине мало кто вспоминал, а молодые люди, слыша его имя, только удивленно поднимали брови: «Как вы сказали?»
Те, кто посещал пятничные лекции Химерина по истории искусств, в их числе и Марк (время от времени и со своекорыстной целью напроситься на чай), знали, что он страдает неврастенией, от которой лечится суггестией, племянницу жалует, но держит строго, выпивает свой урочный декокт в восемь, спать ложится в девятом часу, дом покидает редко и гостей не терпит. Как всякий мономан, а в его случае это — конец искусств и сумерки муз, Христофор Химерин слишком был занят собственными горестными раздумьями, чтобы обращать внимание на легкую розовость, возникающую на щеках его глупышки-племянницы всякий раз, что речь случайно заходила о Замке, последних истинных аристократах, Нечетах и генерал-губернаторах. Но он, как непогрешимый регистратор, немедленно заметил бы малейший сбой в установленном им мудром распорядке ее девичьей жизни. Поэтому, когда Ксения, уступив наконец двухмесячным уговорам неотразимого Марка, накануне согласилась на свидание, она предупредила его, чтобы он, придя ровно в десять, не смел звонить, дабы не разбудить дядюшку, но терпеливо подождал бы у двери, пока она выйдет. Марк ждал и прислушивался к потусторонней тишине. Ее окна были зашторены.
Звуки. По гулкому карнизу осторожно ходили голуби. Где-то в глубине сквера кричали чайки. Шурша резиной по брусчатке, мимо медленно проехал полупустой старомодно-коробчатый электромнибус, на империале которого сидел в полном одиночестве очень довольный гимназист в круглых очках, во все стороны вертевший головой.
Виды. Желая представить себе перспективу, открывающуюся из окна ее комнаты, он оглянулся на запущенный, кленами обсаженный сквер, об эту пору совершенно пустой, если не считать лохматого пса, поливавшего с виноватым видом вычурную урну, да чугунного болвана в центре — плечистого памятника адмиралу Угрюмцеву, работы Химерина. Скверный этот скверик дальним своим краем соприкасался с настоящей рощей: вязы, дикие груши, кусты низкой альпийской смородины. От нее брал начало обширный институтский сад, перетекавший, в свою очередь, через Долгую балку в знаменитые запредельские плавни, где затравленная стотысячным городом островная природа наконец могла вздохнуть полной грудью. С другой стороны, за спиной Марка, поверх крыш и дымоходов, вдалеке и вверху, на вершине холма, слабо освещенный фонарями, смутно вырисовывался Вышний Город, или, коротко, Град: желтоватые разводы света вдоль зубчатой каменной стены да подсвеченные прожекторами ломкие, отрешенные шпили в сером небе. И это уже была всем ветрам открытая область искусства.
Запахи. Пахло отчего-то мерзлыми водорослями.
Детали. Оглядевшись, Марк принялся рассматривать чету симпатичных мраморных львов, разлегшихся на каменных тумбах по обе стороны крыльца, на котором он, переминаясь с ноги на ногу, дожидался запаздывающую возлюбленную. У львов были кудрявые римские головы, детские выпуклые глаза, черные ямки ноздрей и холодные гладкие зевы, в какие удобно прятать любовные записки или анонимные доносы, как это делывали в Венеции, когда уличная bocca di leone [25] служила почтовым ящиком для тайной полиции. Затем случились одновременно две вещи: вдруг крупно пошел снег и над дверью соседнего дома, мгновенно придав освещенной части пустынной улицы разительное сходство со сценой в провинциальном театре (так любящем все «натуральное»), зажегся кубический фонарь на кованой цепи. «Доктор по дамским болезням Вениамин Карлович Шлейф» — интимно и как бы полушепотом уведомляла прохожих потемневшая медная табличка у двери в соседний дом, напомнив Марку глупый гимназический каламбур о хорошем докторе по нехорошим болезням. Из этого дома вышел пожилой человек в меховом пальто, с тростью в руке. Внимательно поверх очков посмотрев на Марка, он слегка поклонился ему, переложил трость в другую руку, откашлялся и пошел прочь, после чего цветной фонарь вновь погас.
25
Bocca di leone — львиная пасть.
Ксения появилась на сцене в ту самую минуту, когда Марк уже замахнулся было, чтобы запустить подобранным с панели белым камешком в ее окно. Что за камешек? Дайте-ка взглянуть. Округлый кусочек ливийского мрамора, с серой полоской по краю, слоистый, крупнозернистый, приятный на ощупь. Он откололся, должно быть, давным-давно, лет двести тому назад, когда с торговых кораблей на Градской пристани выгружали толстые мраморные плиты, что вскоре пошли на отделку Дворцовой Капеллы. Кажется, Персии не то Плиний упоминает древний римский обычай отмечать счастливый день белым камешком: alba dies notanda lapillo. Несчастливые дни отмечали черным камнем, например обсидианом или простым базальтовым голышом с безлюдного Адриатического пляжа, а потом, в конце года, подсчитывали, сколько было радостных дней, а сколько печальных. Надеюсь, это добрый знак, надеюсь, сегодня она...