Шрифт:
— Я... — начал Блик, но его голос осекся. — Я этого так не оставлю... — с трудом ворочая языком, продолжил он. — Ах какие скоты, какие...
— Не надо, Саша, я и так уже жалею, что сказал тебе.
Матвей поднялся.
— Что можно сделать для его семьи? — спросил Блик, удерживая Матвея за рукав.
— Что ты можешь сделать, Саша? Не знаю. Сам реши.
Матвей похлопал его по мягкому плечу и вышел вон.
VI
ДРЕВО ЯДА
Когда Матвей Сперанский вышел из театра, уже стемнело. Слабо, будто через силу, горели невысокие фонари. Тускло блестели подмерзающие по краям черные лужицы. Было свежо и гулко. Легко дышалось. Несколько неподвижных фигур, состоявших, казалось, из одних покатых спин, обступили уличного гитариста, с подчеркнутым безразличием (дескать, мне и здесь хорошо) сидевшего на развалившемся крыльце перекошенного грязно-желтого здания, давно (с 1916 года, если верить памятной доске) разбитого параличом, — в двух шагах от гостеприимно-пустой тонконогой скамьи. «Ой, ё! Ой, ё!» — наигрывая протяжный мотив, страдальчески вскрикивал он нарочно сорванным голосом, то ли жалуясь на что-то, то ли, напротив, сердясь. Слушавшие его люди, окоченев от безделья и тоже желая погорланить, нестройно подвывали ему, и это ямщицкое, безнадежно-дорожное и совершенно неуместное «ё» было первым, что услышал Матвей, ступив на заплеванную мостовую. Автомобилей в тихом Стряпчем переулке, всецело предназначенном для прогулок и подношений Мельпомене, не было, зато имел место преизбыток потускневших мозаик, грубых настенных барельефов (тонущий, чайка) и разновеликих, кустарно сработанных вывесок, суливших прохожим райскую жизнь среди ломбардов, нотариальных контор, меняльных лавок, зубоврачебных кабинетов и закусочных. Вообще, было слишком много неподвижного кругом: здания с полинявшими, обносившимися фасадами (в то время как над их крышами мощно ходили айвазовские тучи), облупившиеся бесформенные фризы, поднявшие локти деревья, чьи патетические позы наводили на мысли об Эсхиле, наемных плакальщицах и плененных царевнах, пустые, негостеприимно-хладные скамьи с мелким человеческим сором в щелях, оставленная на самом краю ступеньки пустая пивная бутылка, такая хрупкая, такая почти изумрудная в неверном уличном свете, и еще («Ой, ё!» — но уже чуть тише) — недавно водруженный в сторонке, за углом серого псевдоклассического здания, на шаг выступившего из общего ряда, бронзовый памятник Чехову (не совсем на виду, зато меньше дует), неловко присевшему на какой-то выступ в позе студента перед экзаменом, обреченно ждущего своей очереди в коридоре. Там еще была совсем неподвижная и неудобная (так как буквы все время загибались за край) афишная тумба, по кругу обклеенная бесцветными лицами модных лицедеев, предлагавших полный набор утрированных эмоций: от ажитации до ярости и экзальтации, граничащей с бешенством. Она восторженно зазывала на премьеру новой «искрометной» комедии «Конец света и другие неприятности», и для завлечения «зрителя» все средства были хороши: и полная женская грудь навыкате из декольте, и завидная роскошь «шикарных» костюмов «с иголочки», и пачки бутафорских ассигнаций в чемодане, и праздничный стол с исходящим пеной шампанским, и мужественный силуэт усатого фата на заднем плане. Но вот, наконец, в переулке наметилось некоторое оживление: подул промозглый ветерок, и, развеивая мечты, развенчивая надежды, начал срываться мелкий колючий снежок, а через большую прореху в туче с тупой трезвостью сторожевого прожектора на Матвея уставилась бледно-розовая луна.
То ли от смены погоды, то ли из-за начинавшейся простуды, а может быть, оттого, что искусственный свет падал на стены как-то непривычно рельефно, город казался Матвею особенно косным и нелепым. Казалось, в нем не сыскать ни одного прямого угла, ни единой четкой линии, ни прочного поручня, ни гладкой кладки. Когда ему на ум приходили подобные мысли и обычные предметы, вроде караула каменных урн перед черной ямой подворотни или скипетры фонарных столбов с мутными колбами млечного света, начинали казаться невиданными дивами, Матвей уже знал, что к ночи его потянет сочинять, а к утру у него будет температура и насморк Сочинять — изобретать, вымышлять, придумывать, творить умственно, производить духом, силою воображения...
— Слышь, дружище, выручил бы, штоли, на хлеб не хватает, — отделившись от стены, умоляющим басом обратился к Матвею какой-то пропойца в обдерганном пальтеце. Приостановившись, Матвей молча сунул во тьму бумажную мелочь и, нагоняя ритм ровно шедших мыслей, продолжил так же не торопясь идти по брусчатке мостовой в сторону огней и шума Тверской.
— Спасибо, друг, — весело сказал попрошайка, втягиваясь обратно в свою стенную темень. — А я уж подумал, что снова иностранец чешет, — глухо добавил он, обращаясь уже не к Матвею, а к кому-то другому, кто смутно маячил еще глубже во мраке, покашливая.
«О чем же я думал? Ах, да — прожектор. Вернее, леденцовый сланец, прозрачный, с карамельной горчинкой...» — но его снова перебили.
На противной стороне переулка, ближе к неоновой излучине Тверской, громко причитала какая-то женщина, плохо видная сквозь серую парусину сумерек Ни к кому в отдельности не обращаясь, она, подняв голову и расставив ноги, визгливо выкрикивала отрывочные проклятья в верхние этажи домов. Постепенно ее речь сделалась несколько более связной, хотя смысл ее оставался столь же темным: «Как в Москве похищают людей? Я скажу вам. Их вывозят на окраины, и там они... Или на поезде. Вот они там, эти люди... Я скажу. На рынки не ходить: под рынком другой рынок Катакомбы. Там мы все исчезнем», — заключила она и замолчала. Ответом ей была настороженная тишина (гитарист отложил инструмент, чтобы закурить), вновь наступившая в переулке. Впрочем, тишина не была полной: откуда-то из окон первого этажа тонкой струйкой сочилась легкая музыка: итальянские тенора сладкими голосами пели «Santa Lucia».
Пройдя еще немного и почувствовав, что стынет затылок, Матвей сообразил, что забыл в театре шляпу. Он остановился, посмотрел в трагическое московское небо, мысленно махнул рукой и, подняв воротник плаща, зашагал дальше. Он знал один уютный полуподвальный полуресторан поблизости и решил там поужинать, прежде чем возвращаться к себе в Сокольники.
Выйдя на Тверскую, он повернул направо, в сторону Страстного, и все так же не спеша прошел в обычной в это время толчее до следующего переулка. Идя по правой стороне тротуара, за спинами таких же, как он, невольных городских скитальцев, Матвей рассеянно щурился на яркие витрины с эбеновыми и алебастровыми манекенами, любовно наряженными в разные привлекательные вещи. Среди манекенов женского пола, судя по коротким, почти солдатским прическам и широким угловатым плечам, преобладали толковые феминистки, среди мужеских (судя по узости и кокетливо-птичьей пестроте их одежд) — урбанисты-уранисты, так что грань, отделявшая одних от других, была весьма условной и определялась не без труда. Но как же они старались его увлечь, обольстить, эти мишурные поделки, эти общие места вкуса и элегантности, эти наивные эмблемы олимпийски-безмятежной, альпийски-благополучной и, как искусственные цветы, чем-то все же жутковатой жизни (с обязательной игриво улыбающейся призовой красоткой или идеально вымытым автомобилем на заднем плане), бесстыдно кичащиеся своей добродетельной добротностью, набожной надежностью, эмпирической весомостью! Изысканность, возведенная в рутину, идеал, низведенный до конвейера. Sta, viator [44] ! — как будто говорили ему проникновенными голосами эти гладкие гадкие куклы, протягивая из синеватого льда витрин свои холодные длинные руки. Не торопись, прохожий, взгляни-ка на наши фасонистые вещицы! Первый сорт, класс «экстра», высший разбор. Как ты можешь без них обходиться? Гляди, какая подкладка, выделка, отделка, шнуровка, оторочка, строчка, пуговка, застежка, каблучок Они настоящие, они полезные, они практичные, и они просто необходимы тебе! Лаковые раковины туфель, ласковые объятия пелерин и пальто, поддельное золото защелок, горделивый изгиб «солидного» портфеля, блестящий пластик пряжек, глянцевитая кожа перчаток и ежедневников, призывный взгляд солнечных очков, матовые кандальцы дорогих часов... Привычка брать, ничего не отдавая взамен. Попользоваться, использовать, заполучить, заиметь, овладеть, взять. Хотя нет, взамен, как известно, отдается бессмертная душа, и только однажды (обмену, возврату не подлежит): чего только не дашь за билетик в первом ряду этого грязноватого Гран-Гиньоля!
44
Sta, viator! — Остановись, путник! (распространенный мотив латинской надгробной надписи).
Раза два Матвея, не желавшего вместе со всеми переходить на рысь, довольно чувствительно задели на ходу прохожие. Два потока людей, кто победней, кто побогаче, всем скопом, как на казнь, одни навстречу другим, непрерывно текли по московской мостовой, то и дело соприкасаясь плечами, сталкиваясь, обмениваясь нарочито равнодушными взглядами. Отрешенные лица этих людей, казалось, служили только отражением неону, бледными экранами для реклам, и, какими бы разными они ни были, на всех был один и тот же далекий отсвет какой-то фатальной бесцельности, глубоко укорененной покорности несшему их течению жизни. Парадокс заключался в том, что все они, не живя, мечтали жить вечно. «О ужас, мы камням катящимся подобны. Кружащимся волчкам!» — Запах иммортелей и заветный томик Бодлера в бумажной обвертке на письменном столе в ее комнате. «О жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег! Скормить его волнам иль в цепи заковать». — И памятная акварель на стене: серые дюны, красная рыбацкая сеть.
Споткнувшись о выступ мостовой, Матвей свернул в суровый сумрак переулка. Тишина и серость. Ряды плотно припаркованных автомобилей. Невдалеке от входа в тот самый ресторан, в который он направлялся, упершись лбом в стену и отставив зад, шумно мочился какой-то яддыжник Очень мило. Матвей обошел его и толкнул дверь. А там — дым коромыслом: большая компания, уже изрядно навеселе, размещалась за сдвинутыми в ряд столами в центре сводчатого зала. Громче обычного звучала тупо-ритмичная музыка и звенела посуда, в воздухе висел плотный гул голосов, прерываемый вспышками смеха Матвея, стоявшего на проходе, сзади толкнули, он посторонился. «Сорри», — нагло сказала ему дебелая девица в палевом платье (сорная трава ложной вежливости, цинковый цинизм машинального человеколюбия) и, нетвердо ступая, но не забывая все же качать бедрами, направилась к общему столу. Рядом с Матвеем дородный официант с угреватым лицом бесстрастно и сноровисто расчехлял на подносе большую жареную рыбу и раскладывал ее белые части на тарелки.