Шрифт:
В ту же ночь, на рассвете, Володя Дубинин докладывал командиру партизанской крепости:
— Бычок на крючке. Завтра он наш. С девяти ноль-ноль. Будет ждать «товар».
— А гестапо? — спросил командир. — Гестапо в курсе?
— В курсе, — в тон командиру ответил Володя. — «Земляк» побежал. Я сам видел.
Шел десятый час утра. Опоссум зверьком шастал по кабинету, то и дело поглядывая на телефонный аппарат. Четыре слова, и — хайль Гитлер! — он на коне. Вот те слова, которых он ждет: «товар» взят, «получатель» задержан.
Зазвенело. Опоссум, как на добычу, кинулся на аппарат. Выслушал, обмяк и, как куль, без сил рухнул в кресло.
…По морской улице навстречу друг другу не спеша и пошатываясь шли двое. Улица из окон неодобрительно поглядывала на пьяниц: такое время, а они…
А те все сближались, и вдруг как-то так вышло, что сошлись как раз у ворот кофейного склада. И в ту же минуту, как сошлись, где-то поблизости грянула автоматная очередь. Немцы и полицаи, проходившие по улице, рысаками сорвавшись в галоп, понеслись туда, где гремели выстрелы. Пьяницы оказались вне поля зрения улицы. И тут вдруг они в мгновение ока отрезвели и, выхватив бутылки, стали метать их через забор во двор склада. Еще через мгновение ворота распахнулись, и со двора на улицу, подгоняемые огнем и страхом, высыпали караульные. И вовремя! Огонь, вырвавшись из бутылок с горючей смесью, охватил ящики, и взрывы, один сильнее другого, потрясли улицу.
— Партизаны!.. Партизаны! — ревели, пугая себя, немцы и полицаи и, хватая первых попавшихся, волокли в подоспевшие машины. Но тех, кто вызвал взрывы, среди арестованных не было.
Опоссум — Румер, приняв донесение о поджоге «кофейного» склада, всю ночь в бессильной злобе мял музейный ковер, устилавший его кабинет.
В подземной крепости суровой и тихой песней праздновали победу. И в хоре голосов чуть слышней других звучал тенорок юного разведчика Володи Дубинина.
ОПЕРАЦИЯ «МОЛОКО»
По булыжной мостовой, сбитой из круглых, как яйца, голышей, лениво цокал конь. На передке телеги, которую он тянул, коротенький, как окурок, сидел погонщик. Позади него зло гремели пустые бидоны. Но по мере того как телега катилась вдоль мостовой, голоса у бидонов добрели. Дело в том, что всякий раз, подъезжая к хате, стоявшей по ту или другую сторону мостовой, — а мостовая была не чем иным, как улицей украинского села Коленцы, — телега притормаживала, коротенький соскакивал и сапогом с железными подковами на носке и каблуке, стучал в ворота, громко кудахча:
— Матка!.. Млеко-о-о!..
«Матка» выходила и выносила кувшин. Коротенький сливал добычу в бидон и ехал дальше.
Случалось, что «матка» не выходила, но это как будто нисколько не огорчало погонщика. Подождав, сколько надо, он вынимал из зеленого френча книжицу и под математическим символом «минус» заносил в нее номер хаты, отказавшей вермахту в молоке. И ехал дальше, зная, что «минус» этот будет дорого стоить хозяевам хаты.
…«Одарив» коротенького молоком, угрюмые «матки» гневно смотрели ему вслед и рассерженно, как гусыни, шипели:
— У, проклятый Окурок!.. Чтоб тебя лихо хватило с того молока!
А Окурок ехал дальше, довольный собой и судьбой, дважды благословляя ее за то, что она пустила его на свет недомерком, а благодаря этому не упекла и на передовую, где другие, «полнометражные», льют кровь — «Хайль Гитлер!» — за фатерланд. Хай льют. «Хай» — так, кажется, по-украински. А он — он будет подкармливать их украинским маслицем, сбитым из украинского молока на немецком заводе: свой советские, отступая, дотла сожгли.
Окурок был труслив и, как все трусы, знающие за собой этот непреодолимый для них порок, безобразно подл. Но из-за трусости он и подличал-то лишь скрытно, с оглядкой, чтобы, не дай бог, не попасться и не поплатиться за эту подлость. Подличал, заранее зная, что не попадется на этой подлости или что обиженный им никогда не обидит его.
Как все немцы-тыловики, он боялся партизан. Эта боязнь ему уже дорого стоила. «Рус партизан!» — разбудил его как-то казарменный шутник. Он вскочил, сонный, и, как отзывом на пароль, ответил: «Гитлер капут». Потом в ногах у шутника валялся, чтобы тот не доносил на него…
Последняя хата, а там, через поле, и молокозавод. При взгляде на мазанку немец поморщился: нет чтобы побелить заново, вся в подтеках, как в слезах. Хаты на Украине всегда сверкали празднично-березовой белизной. Загоревали люди — почернели хаты.
…Он как на забор наткнулся, случайно поймав его взгляд. Потянулся почесать спину кнутовищем и, повернувшись влево, увидел мальчишку лет двенадцати-тринадцати. Синяя, пузырем рубашка на животе. Подумал, усмехнувшись: животы не от одной сытости пухнут. В длинных до пят черных штанах, в рыжих сандалиях на босу ногу. И вихор на голове, как петушиный хохолок. Мальчишка как мальчишка. Щелкни, как вошь, ногтем, и нет его! Но глаза… Он, как на забор, наткнулся на них и, струхнув, поежился. Сам мал — от горшка два вершка, так, кажется, у русских говорят, — а зла в глазах на целый котел хватит. И дай ему волю, он бы его в том котле со всем рейхом сварил…