Шрифт:
Будущее, сам собой составился нехитрый лозунг, это работа, хлеб и порядок. Но «будущее» было достаточно скользкой категорией. Коммунисты в свое время переборщили с будущим, отымели его во все отверстия, как если бы будущее было старой раздолбанной потаскухой. То обещали коммунизм к одна тысяча девятьсот восьмидесятому году, то грозились догнать и перегнать Америку, то повесить каждому к концу семилетки в «гандероп», как выразился Хрущев, второй костюм, то дать каждой семье квартиру к двухтысячному году… К тому же в силу самой человеческой психологии многим людям преклонного возраста не нравились разговоры о будущем, потому что они знали свой срок и плевать им было на «будущее». Не все старики неустанно думали о благоденствии детей и внуков. Многие, напротив, стремились спрятаться от них куда подальше.
Ключевым в лозунге представлялось слово «свобода» — универсальное для всех групп электората. «Свобода — это работа, хлеб и порядок!» — так лозунг определенно выглядел лучше, а главное, легко запоминался.
Вергильев подумал, что, вполне возможно, лозунг понравился бы шефу. Он ценил простоту. Самые правильные решения, как правило, самые простые, утверждал шеф. Успешная сложная многоходовая комбинация была, по его мнению, всего лишь продуманной последовательностью простых действий. «Но простые действия легко предсказать», — помнится, возразил ему Вергильев. «Возможно, — согласился шеф, — но против этого существует опробованное в веках средство: быстрота и неожиданность». «Только не против административной машины авторитарного государства, — заметил Вергильев, — если кто-то действует быстро и неожиданно, она автоматически запрограммирована на принятие самых тупых и зверских решений». «Это когда в ней отлажена иерархия авторитетов, — с неудовольствием посмотрел на Вергильева шеф. В то время как, впрочем, и сейчас он сам был частью административной машины авторитарной власти, а потому не одобрял ее критики со стороны подчиненных. — Если иерархия авторитетов разбалансирована, машина работает с перебоями». «Значит, чтобы быстрые и неожиданные действия были успешными, следует разбалансировать в государстве вертикаль власти?» — с ленинской прямотой спросил Вергильев. Он понимал, что влез на запретную — заминированную — территорию и не обиделся бы, если бы шеф коротко (так иногда случалось) ответил: «Все, Вергилий, зае…ал! Не туда ведешь! Иди на х..!» Но шеф вместо этого сначала долго и задумчиво смотрел сквозь Вергильева в окно на Москву-реку, по которой неторопливой вереницей тянулись баржи, а потом ответил: «Вертикаль власти — понятие относительное. К примеру, я — не последнее лицо во власти, но коридор решений, которые я могу принять и, следовательно, внутри него действовать, предельно узок. Собственно, мне, вообще, не протиснуться в этот коридор, поэтому, наверное, меня и держат до сих пор во власти. Вертикаль функционирует только до тех пор, пока упирается в личность, принимающую конечные решения. Авторитет этой личности — топливо в моторе вертикали власти. Но любая личность на вершине власти, — продолжил шеф, — неизбежно превращается в крошку Цахеса по прозванию Циннобер. Поэтому умные всегда уходят до момента…» — шеф вдруг замолчал. Вергильев тоже молчал, как рыба, потому что знал до какого момента. Но подчиненной рыбе хотелось знать, что думает по этому поводу большая начальствующая рыба, вокруг которой первая плавала, иногда подсказывая ей маршрут, предупреждая о расставленных сетях, а иногда вхолостую, бессмысленно перемалывая воду плавниками. «Не до того момента, о котором ты думаешь, — неожиданно сказал шеф. — До момента, пока над ним не начали смеяться. А что означает смех над первым лицом государства? Всего лишь наложение масштаба его личности на масштаб власти, ему предоставленный и масштаб почета, ему оказываемый. Да какого хера! Вот что думают отдельно взятые граждане люди, а потом — все. Сначала смех, потом свист при появлении на публике, потом быстрая или медленная революция. Но даже если не так, если власть и почет от Бога, все равно сценарий один, — остановился возле огромных, из красного дерева и бронзы напольных часов шеф. Они солидно, как купец золотые монеты, отсчитывали секунды тяжелым круглым маятником. — Когда Николай Второй издал знаменитый манифест, провозглашающий, помимо прочих свобод, свободу печати, на следующее же утро один популярный иллюстрированный журнал разместил на обложке рисунок: абсолютно голый Николай с благостным лицом, как на лубочном плакате для народа, но в короне, стоит и держит себя двумя руками за член. И подпись: самодержец».
Вергильев допоздна читал, смотрел фильмы и сериалы, вставал, когда хотел, долго и со вкусом завтракал, глядя на проползающие по путям разноцветные, как гусеницы, поезда, на многоярусные, иногда луковичные, как купола православных церквей, иногда готические, как шпили протестантских соборов, клубы дыма, поднимающиеся над толстыми трубами ТЭЦ Западного округа. Отложив газеты, в которых по причине летнего политического затишья и отпусков журналистов было мало интересного, Вергильев с чашкой кофе отправлялся к компьютеру, заходил в Интернет, просматривал через поисковики упоминания о шефе, ревниво изучал его блог и персональный сайт.
Он чувствовал себя строевым конем, досрочно снятым с конюшенного довольствия, отправленным искать пропитание в чистое поле. И еще так называемым «ронином», то есть самураем, оставшимся без хозяина. А может, Вергильев льстил себе насчет ронина, чтобы отогнать навязчивый образ дворового шута, неизвестно почему выставленного барином из теплых покоев на мороз.
За годы работы с шефом он отвык быть самим собой. То есть, он был самим собой, но не все двадцать четыре часа в сутки. Вергильев как будто был приторочен невидимым арканом к невидимой колеснице, или птице-тройке. Она самозабвенно неслась по одному ей известному маршруту, но возница в любой момент мог поддернуть аркан, не обращая внимания на время суток и день недели. И сразу планы, намерения, дела и мысли Вергильева представали не имеющими места быть. Он должен был на ходу родить идею, дать предложение, включиться в решение проблемы, о которой мгновение назад не подозревал, или подозревал, но не предполагал, что именно ему и именно сейчас ее надлежит решать. Сама проекция его личности во времени, пространстве и намеченных делах безжалостно разрушалась, как песчаный дворец под волосатой загорелой ногой в пляжном шлепанце.
Теперь аркана не было. Вергильев понятия не имел, куда несется колесница, но внутри горькой радости от обретенной свободы сидел червь тоски по снятому аркану. Это было удивительно и, быть может, позорно, но Вергильеву больше нравилось не влиять на принятие решений, не оценивать их с точки зрения продуманности и полезности, а искать кратчайшие и эффективные пути к их исполнению. Это был вечный (и неизлечимый) синдром помощника. Вергильев честно признался себе, что последние несколько лет воспринимал поручения шефа не с точки зрения правильные они или нет, а только — как бы половчее их выполнить. Вергильев перестал заглядывать в будущее, полагая, что будущее — это шеф, который всегда прав.
Личная, частная жизнь Вергильева была растворена в служебных делах и бесконечных поездках шефа, интригах его окружения, сплетнях о симпатиях и слабостях шефа, сложных и не всегда понятных отношениях с коллегами, которые тоже работали на шефа. Иные из них были людьми сомнительными, едва ли не с криминальным прошлым, с манерами бандитов и разводил, но Вергильев сходился с ними, решал вопросы, потому что чувствовал, что эти люди были преданы шефу, готовы ради него на все. С другими же — в высшей степени достойными и умными не сходился, держался на расстоянии, потому что опять-таки чувствовал, что они не любят шефа, работают с ним исключительно из материальных или карьерных соображений. Выпади вдруг шеф из обоймы, они немедленно от него отступятся.
Личность шефа была стержнем служебного и внеслужебного бытия Вергильева, и во многом, если классики марксизма правы, определяла его сознание. Шеф для Вергильева и многих других людей был реальным «богом из машины», мгновенно решающим любые проблемы, карающим и милующим, награждающим и отгоняющим от кормушки.
Наркотик власти был многовариантен в своем действии. Далеко не каждый человек патологически стремился решать и управлять. Атрибуты власти — ковровые дорожки у трапа самолета, местное начальство в линию, кортеж с мигалками — тоже привлекали отнюдь не всех. Многим, и Вергильев с грустью относил себя к их числу, нравилось просто находиться в непосредственной близости к слепящему источнику власти. Находясь внутри этого света, отражая его, они чувствовали себя защищенными от несовершенства мира и превратностей бытия, вопреки здравым опасениям и очевидным сомнениям. Это были взаимоотношения бабочки и лампы. Когда свет вдруг исчезал, они обнаруживали, что крылья сожжены до корней, и неизвестно, отрастут ли новые.
Шеф заблуждался, когда говорил, что коридор его возможностей во власти предельно узок. В отношении собственного окружения — людей, связанных с ним по работе — коридор был широк, как подземная галерея. Шеф мог представить к ордену, дать квартиру, посодействовать в выделении земельного участка, устроить на высокооплачиваемую работу, помочь получить любую визу, определить на лечение в хорошую больницу и так далее. Причем, ему не требовалось прилагать для исполнения желаний подчиненных особых усилий. Достаточно было дать команду, и государственная машина, а также машина неформальных связей во власти начинала крутиться.