Шрифт:
Русских он недолюбливал, евреев — не мог терпеть. Они тащили белокурую Россию назад, в пропасть, в публичный дом.
Любой руководитель, приходивший там к власти, у Урхо автоматически становился евреем. Других жиды просто не допускали. Они заглядывали в паспорт, в штаны… Они меняли своим ставленникам фамилии, форму носа, цвет волос, произношение, биографию. Они были способны на чудеса и коварство, на дьяволиаду, если из какого-то местечкового еврея им удавалось вылепить Никиту Хрущева!
Дольше всего они корпели над Сталиным — ставили ему грузинский акцент, орлиный взор, напяливали галифе, вставляли в зубы трубку, обучали чисткам и массовым расстрелам.
Евреи отдали Турции Арарат, продали американцам Аляску и собирались подарить Израилю Урал.
Русский язык Бьянко изучал по одной причине — он был уверен, что ОНИ придут. Он постоянно занимался сложными подсчетами — сколько времени понадобится русским на марш-бросок от их границ до пятиязычного города.
При расчетах учитывались все факторы — модернизация военной техники, боевой дух солдат, обеспечение продовольствием и сколько раз отец перестройки грозил своим пальчиком во время последней речи. Когда-то на бросок требовалось пять суток, потом срок сократился до четырех, а к моменту прибытия Виля — до двух часов. Если ракеты заправить солдатами…
Этот страх нашел отражение в русском языке Бьянко. Никто не мог так бодро и четко произнести: «Добро пожаловать, братья-освободители!». Никто так звонко не выкрикнул бы: «Откушайте хлеба с солью, доблестные сынки!». И никто так убедительно и сердечно, как Урхо, не смог бы предложить: «Разрешите поднести чарку, товарищ полковник!».
Но все это было глубоко спрятано в нем. Даже фрейдист, окунувшись в бьянковскую душу и долго копаясь в ней, ничего бы там не заметил — это была сама любезность, улыбка, предупредительность и любовь. Особенно к лошадям и евреям.
— Преклоняюсь перед их героизмом и умом! — часто повторял он и наполнял бокал: «Абиселе вайн, товарищ еврей!»
На демонстрациях в защиту советских евреев Бьянко всегда шагал в первом ряду, гордо неся транспарант, и зычно вопил: «Отпусти народ мой!»
И всегда подавал пальто Танюше, второму преподавателю, которую Ксива любовно называл «Клячей». Танюша была женой известного в городе бизнесмена Карла Шванца.
Чей-то щедрой рукой русские жены были посеяны по всей Европе. В какой бы городок Виль ни приезжал — в нем было три обязательных достопримечательности — собор, фонтан и русская жена. Все они были бабы с яйцами, лужеными глотками и богатыми мужьями, бойко торговавшими с Россией.
Танюшин торговал маслом и был известный в городе человек, — он загнал России все масло, которое осталось на складах со времен мировой войны. Причем Первой…
Он был за перестройку, за торговлю, за широкий обмен — на военных складах ждала своей очереди мороженая свинина и бекон.
Познакомились они в холле гостиницы, в Москве, когда Карл Иванович привез туда сливочное.
Кляча сразу же затащила Карла в номер, съела у него все образцы, забросила в постель — и через час объявила, что ждет двойню, и, если Карл Иванович не возьмет ее в жены, пустит себе пулю в лоб. И порядочный негоциант женился. Не выходя из номера…
Танюша переехала к нему и прямо из ситцевого сарафана впрыгнула в соболью шубу. Она любила прислугу — сказывалась привычка — Танюша долго работала горничной. Любила на завтрак иранскую икру под французское шампанское. Любила Лазурный берег.
— Шери, — кричала она, — я неделю не видела солнца. Когда мы едем в Ментон?
Разъезжала она на «Мерседесе», презирала иностранных рабочих, считала, что от черных попахивает,
— Не пора ли закрыть границы? — спрашивала она в постели Карла Ивановича. — Побеспокойся об этом, майн либе.
— Я не в силах, дарлинг, — отвечал «майн либе», — я кормлю Россию…
Вскоре ей все надоело. Демократия стала вонючей, Запад — прогнившим, свобода — опизденевшей. Она начала пить по утрам и петь под цыганскую гитару.
— Ехали на тройке с бубенцами, — вопила она низким голосом.
Однажды ее услышал Ксива, прослезился — и взял на кафедру.
— Une chose exceptionnelle! — объяснил он ректору.
Ректор любил все необычное, — он сам был неординарным — и сходу подписал приказ.
Танюше кафедра понравилась — запах овса, «Чекист», потом «Тройка». Студенты ее слушались и побаивались — на экзамены она иногда являлась с кнутом.
Спряжения она проходила по довольно специфическим глаголам:
— Я надралась, он надрался, ты надрался! Я пропустила стаканчик, ты пропустил стаканчик, он пропустил стаканчик…
Она сильно окала и акала, правда, только после перепоя. Ксиве это очень нравилось — именно так, по его мнению, нужно было говорить на великом и могучем русском языке.