Шрифт:
— Держись за меня покрепче!
Она подплыла к нему, схватившись рукой за челнок. И в то же мгновение Юн Фа-фу почувствовал страшный удар тесаком.
Крик ребенка, упавшего снова в воду, раздался над желтой рекой, а с берега ответил ему другой такой же громкий крик. Это кричал мельник Цой Нам-гю, видевший смерть своего сына.
А Юн Фа-фу, захлебываясь, теряя кровь и сознание, подумал:
«То была не женщина. Они поймали меня, как ловят птиц в силок».
И вскоре Юн Фа-фу, еще живого, привели к майору Тасимара.
— Это он? — спросил Тасимара у мельника Цой Нам-гю.
— Да, это он, — ответил мельник, плача о своем сыне.
— Вот теперь ты можешь получить награду, — сказал ему майор, усмехнувшись.
И еще до того, как горные сороки полетели в гнезда на ночлег, Юн Фа-фу был убит под стеной своего дома. И при этом майор Тасимара сказал своим друзьям:
— Наше время есть наше время, а не время наших отцов. Я поймал его только потому, что всему надо знать цену и меру.
А Юн Фа-фу с перерезанным горлом лежал навзничь на желтом иле, из которого когда-то он сделал свой дом и добывал свой хлеб, и ладони его, привыкшие держать мотыгу, были обращены к земле, лицо же повернуто к небу, не имевшему в глубине своей никакой меры.
А утром труп Юн Фа-фу солдаты выбросили в реку. И ветер с гор Инь-Шаня, не поднимая волн, тихо гнал его вниз по течению.
Но быстрее ветра плыла весть о смерти Юн Фа-фу. И рыбаки из деревни Сан-Чжой встретили тело его на лодках и унесли по кремнистой тропинке в горы, куда к партизанам приходили все новые люди с реки.
И тут, близ тихого горного храма, среди цветов персика и вишни, похоронили Юн Фа-фу и тушью начертили на гробе светлые знаки мужества:
«К славному имени его нет равнодушных».
1939
Несчастье Ан-Сенена
Ан-Сенен, уважаемый всеми в колхозе, был старый рыбак.
Океан, всегда живой, всегда подвижный, не казался ему великим с холмистого берега, где стояла его фанза.
Наоборот, великой казалась Ан-Сенену неподвижная суша, простиравшаяся за Гайдамакской бухтой на запад, великими казались скалы, хребты, сопки, сплошь покрытые мелким дубовым кустарником: вечно шумел он, вечно бряцал жесткими листьями, точно железный.
Океан же часто бывал тихим, и тогда можно было слышать, как над прибрежным песком летают осы, привлеченные запахом рыбы. Но даже в слабом движении громоздил он камни на камни и выбрасывал на берег каракатиц, которых Ан-Сенен, как все корейцы, любил и в сыром и в сушеном виде.
И уходить от океана Ан-Сенен никуда не хотел.
Ан-Сенен считал, что если человек стал коммунистом и колхозником и если на его фанзе рукою сына написано: «Здесь живет ударник Ан-Сенен», то человек этот должен трудиться больше других. И Ан-Сенен трудился и был доволен: купил швейную машину, завел черного корейского поросенка и вместо бумаги вставил в окна своей фанзы стекло.
Неудачи его начались с того момента, когда однажды на торжественном собрании ударников было решено, что Ан-Сенен, человек уже пожилой, много и хорошо поработавший для колхоза, должен отдохнуть, полечиться и что нужно его отправить на курорт.
А между тем Ан-Сенен был здоров, коренаст, настоящий силач, со смуглым грубым лицом и красными руками.
Хотя в душе он был бы рад, если бы его никуда не посылали, — начинался лов ментуя, — но все же не посмел отказаться от награды. Ан-Сенен говорил правду лишь тогда, когда о ней спрашивали.
Он собрался в дорогу: взял с собой в мешок сушеной рыбы, пампушек из пшеничной муки и сунул за пазуху несколько головок чесноку.
Во Владивостоке в союзе дали ему путевку в Кисловодск, пятьсот рублей денег и, так как он не знал русского языка, послали телеграмму в Москву, в Колхозцентр — встретить корейца Ан-Сенена, который едет к ним в поезде номер сорок два.
И Ан-Сенен поехал. Он не был любопытен и редко выглядывал в окно.
Он проехал сопки, покрытые лиственницами, — они уж начинали желтеть, — проехал горы, леса, степи…
А страна все тянулась на запад.
Как бы ни были крепки стальные колеса, разве могут они прокатиться из конца в конец по этой стране?
И Ан-Сенен не удивился, когда его вагон под Омском отцепили, починили и прицепили к другому поезду, ничем не отличавшемуся от номера сорок два.
Но и после этого Ан-Сенен ехал еще трое суток и приехал в Москву ночью.
Его никто не встретил.
Ан-Сенен встревожился. Людей было много, речь их непонятна, и по звездам никак нельзя было узнать, в какую сторону идти.