Шрифт:
— Не верю, милый! Ни одному слову! — наполнила решимость сердце девушки. — Тебе, одному тебе верю!
Груша накинула на плечи платок и выбежала за дверь, за ворота, по тропинке поспешила к саду.
Яблоки, как солнца без лучей, качались в ароматной высоте. Груши пахли ранней осенью и счастьем.
— Грушенька!
Как яблоко с ветки, ухнуло сердце, будто упало в траву. Не найдешь…
«Не найдешь, не найдешь…», — шепчут, шепчут деревья.
«Я твоя», — шелестит заходящему солнцу трава.
Алой истомой закат распластался на небе.
— Гриша!..
Груша слышала свой голос как будто со стороны, и удивлялась, что это её собственный голос — таким отчаянным, безрассудным счастьем он разливался по саду.
Словно брызги счастья — звёзды в небе. Ярче, ближе, чем вчера, чем раньше… Близко-близко… Тоже повторяют «Гриша, Гриша…»
— Груша…
Он все ещё близко, но голос уже далеко. И звезды опять далеко. Высоко. Одинокие звёзды.
— Груша…
Нерешительность в голосе предвещает прощанье. И, быть может, прощенье.
— Я ведь, правда, женат…
Звёзды падают, падают, падают…
— Почему же…
— Не спрашивай, Груша, не спрашивай, милая. Сам знаю… Подлец. Ударь меня, ударь…
— Не ударю. Не проси.
— Мне теперь назад, в Стародуб, надо.
Снова холодной мрачной стеной СТАРОДУБ.
— Простишь ли, Грушенька?
Звёзды падают, падают, падают… Миллиарды, мириады звёзд…
И снова понесло по свету Гришку-перекати-поле. Докатились слухи до Козари, что жена его скончалась в родах. А через пару лет опять вернулся на Смоленщину, помрачневший, как-то резко постаревший. В копне волос — седина дождинками, в глазах — усталость и холод. Ни слова Груше не сказал. На сына Ваню даже не взглянул. Обзавелся другими детьми, Грушин дом хоть не обходит стороной, да внутрь не заходит. Как будто и не было ничего между ними. Как будто не падали яблоки в шуршащую тишину. Как будто в звёздном свете не сходила на землю новая душа, а листья не нашептывали: «Ванечка».
Всю нерастраченную нежность перенесла Груша на сыночка. Был у Ванечки поясочек синенький, из ниток сплетенный, с кисточками на концах. Теперь уж таких не носили, а еще каких-нибудь лет пятнадцать назад вся деревня подпоясывалась. Всю боль обманутой женской надежды утопила в своей материнской любви. Синенький поясочек Ванюше под глазки ясные васильковые мать сплела. Даже злые языки и те примолкали перед этой любовью. Не серые, бесстыжие, как у отца. Как небо — ясные-преясные.
— Опять Груша своему Ванечке что-то несет в узелке, — издали завидев худенькую прихрамывающую фигурку, кивали головами бабы.
Никому никогда не рассказывала Груша о коротком, горьком своем счастье. Будто украла его у кого-то, а хозяин нашелся. «Отдай моё счастье!». Забрал, ничего не оставил — только горечь на дне надтреснутой души.
А теперь вдруг слова сами лились ручейком, светло и свободно, а девочка с грустными глазами слушала и вздрагивала длинными ресницами…
… Нина часто и сама не замечала, как оказывалась на окраине деревни у маленького, покосившегося от времени домика, где жила дальняя родственница Степана и его многочисленных сестер и братьев Груша.
Даже если бы Нина не знала, что тётя Груша её родня, что-то неуловимое во взгляде и голосе женщины подсказало бы: «Смотри. Всмотрись в те сонмы за спиной. Тебе ведь знакомы их лица»…
Убранство избы Аграфены спорило с неприглядной наружностью жилища. На столе всегда нарядно белела вышитая скатерка, а в комнате нигде даже самый острый глаз не заприметит ни соринки, ни пылинки.
— Так-то, Ниночка, — качала время от времени головой Груша, и за этим «так-то» слышалась и жалость, и надежда.
Нина любила сидеть с Аграфеной на лавочке. От женщины веяло тем спокойным достоинством, той смиренной обреченностью, какая есть в облетевших деревьях. Просто осень… И грусти- не грусти об июле, декабрь наступит всё равно. Но растает и снег на опушках, а под ним уж подснежники к солнышку тянутся.
— Болит у меня сердце за моего Ванечку, — говорила Груша Нине. — Не было у меня в жизни счастья и не надо. Только бы у Ванечки жизнь счастливой да светлой была.
Все и разговоры у Груши были, что о Ванюше. Едва завидев сыночка, Аграфена немедленно бросала все дела и спешила навстречу. Ванюша улыбался материнскому порыву ласково, почти по-детски.
«Никого у мамы нет ближе меня. А у меня — ближе её», — говорила эта улыбка.
Груша целовала сына в обе щечки.
— Иди, скорей, сынок, на печку. Набегался, небось, — спешила накрыть на стол.
Жалела Груша и частую свою гостью. Всегда у Аграфены находилось для Нины то спелое яблочко, то соленый огурчик, и, конечно, доброе слово.
— Плохо, Ниночка, без мамы-то? — сочувствовала Груша.
Права была Груша, тысячу раз права. Не хочется в дом идти, коли в доме не мать, а мачеха строгая, неприветливая.