Шрифт:
Раз как-то пришел он ко мне с Георгием Чулковым. Я была в самой лютой неврастении. Чулков ничего не заметил, а Сологуб странно пристально присматривался ко мне и все приговаривал:
— Так-так. Так-так.
Вечером пришел снова и настаивал, чтобы я пошла с ним в ресторан обедать, и оттуда повел по набережной.
— Не надо вам домой торопиться. Дома будет хуже.
Была белая ночь, нервная и тоскливая, как раз бы Рыцарю Смерти поговорить о своей Даме. Но он был неестественно весел, болтал и шутил, и я поняла, что он жалеет меня и хочет развлечь. Потом выяснилось, что так это и было. Его мертвые глаза видели многое, живым глазам недоступное и ненужное.
Он ненавидел шаржи, карикатуры и пародии.
В каком-то журнале появилась пародия на него Сергея Городецкого под случайным псевдонимом. Сологуб почему-то решил, что сочинила ее я, и остро обиделся. Вечером у себя за ужином он подошел ко мне и сказал:
— Вы, кажется, огорчены, что я узнал про вашу проделку?
— Какую проделку?
— Да ваш пасквиль на меня.
— Я знаю, о чем вы говорите. Это не я сочинила. Все свои произведения, как бы плохи они ни были, я всегда подписываю своим именем.
Он отошел, но в конце ужина подошел снова.
— Вы не расстраивайтесь, — сказал он. — Мне все это совершенно безразлично.
— Вот это меня и расстраивает, — отвечала я. — Вы думаете, что я вас высмеяла, и говорите, что вам это безразлично. Вот именно это меня и расстраивает.
Он задумался и потом весь вечер был со мной необычайно ласков.
Несмотря на свою надменную мрачность, он иногда охотно втягивался в какую-нибудь забавную чепуху.
Как-то вспомнили школьную забаву:
— Почему говорят гимн-Азия, а не гимн-Африка? Почему чер-Нила, а не чер-Волги?
С этого и пошло. Решили писать роман по новому ладу. Начало было такое:
«На улицу вышел человек в синих панталонах».
По-новому писали так:
«На у-роже ты-шел лоб-столетие в ре-них хам-купонах».
Игра была из рук вон глупая, но страшно завлекательная, и многие из нашего писательского кружка охотно разделывали эту чепуху. И многие серьезные и даже мрачные, как и сам Сологуб, сначала недоуменно пожимали плечами, потом, словно нехотя, придумывали слова два-три, а там и пошло. Втягивались.
Как-то занялись мы с ним определением метафизического возраста общих знакомых. Установили, что у каждого человека, кроме его реального возраста, есть еще другой, вечный, метафизический. Например, старику-шлиссельбуржцу Морозову [175] мы сразу согласно определили восемнадцать лет.
— А мой метафизический возраст? — спросила я.
— Вы же сами знаете — тринадцать лет.
Я подумала» Вспомнила, как жила прошлым летом у друзей в имении. Вспомнила, как кучер принес с болота какой-то страшно длинный рогатый тростник и велел непременно показать его мне. Вспомнила, как двенадцатилетний мальчишка требовал, чтобы я пошла с ним за три версты смотреть на какой-то древесный нарост, под которым, видно, живет какой-то зверь, потому что даже шевелится. И я, конечно, пошла, и, конечно, ни нароста, ни зверя мы не нашли. Потом пастух принес с поля осиный мед и опять решил, что именно мне это будет интересно. Показывал на грязной ладони какую-то бурую слякоть. И каждый раз в таких случаях вся прислуга выбегала посмотреть, как я буду ахать и удивляться. И мне действительно все это было интересно.
175
С. 199… старику-шлиссельбуржцу Морозову… — Морозов Николай Александрович (1854–1946) — революционер-народник, крупный ученый, почетный академик АН СССР (1932), поэт, прозаик, мемуарист; в 1882 г. приговорен к вечной каторге, провел в заключении в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях более двадцати лет. (прим. Ст. Н.).
Да, мой метафизический возраст был тринадцать лет.
— А мой? — спросил Сологуб.
— Конечно, шестьсот, и задумываться не о чем.
Он вздохнул и промолчал. Очевидно, согласился.
Колдун и ведун однажды позорно провалился.
Был доклад Мережковского «О России».
Большевики в ту пору еще не утвердились, и Мережковский с присущим ему пафосом говорил о том, что из могилы царизма поднялся упырь.
Упырь этот Ленин.
Вот тут Сологуб и изрек свое «вещее слово».
— Никогда Ленину не быть диктатором. Пузатый и плешивый. Уж скорее мог бы Савинков [176] .
Мы слушали с благоговением и не отрицали, что роскошная шевелюра и стройный стан суть необходимые атрибуты народного вождя. Мы тогда еще не видали ни Муссолини, ни Гитлера, этих грядущих Аполлонов. Нас можно простить.
В начале революции по инициативе Сологуба создалось Общество охранения художественных зданий и предметов искусства. Заседали мы в Академии художеств. Требовали охраны Эрмитажа и картинных галерей, чтобы там не устраивали ни засад, ни побоищ. Хлопотали, ходили к Луначарскому. Кто лучше его мог бы понять нашу святую тревогу? Ведь этот эстет, когда умер его ребенок, читал над гробиком «Литургию Красоты» Бальмонта [177] . Но из хлопот наших ничего не вышло.
176
С. 200. СавинковБорис Викторович (1879–1924) — с 1903 г. эсер, организатор многих террористических актов. Во Временном правительстве — товарищ военного министра. После Октябрьской революции — организатор антисоветских заговоров и мятежей. Эмигрант. В 1924 г. при нелегальном переходе советской границы был арестован; осужден. Покончил самоубийством в тюрьме. (прим. Ст. Н.).
177
…читал над гробиком «Литургию Красоты» Бальмонта. — Книга К. Бальмонта «Литургия Красоты: Стихийные гимны» вышла в Москве в 1905 г. (прим. Ст. Н.).
Одно время Сологуб дружил с Блоком. Они часто выходили вместе и часто снимались. Он всегда приносил мне эти снимки. Чулков тоже бывал с ними. Потом, в период «Двенадцати», он уже к Блоку охладел. [178]
Имя Сологуба гремело. Все так называемые «друзья искусства», носившие в нашем тесном кругу скромное имя «фармацевтов» (хотя среди них были люди, достойные именно первого названия), говорили словами Сологуба об Альдонсе, Дульцинее [179] и творимой легенде.
178
Потом, в период «Двенадцати», он уже к Блоку охладел. — Поэма А. Блока «Двенадцать» (1918) отразила революционные события и вызвала разноречивые отклики и прямо противоположные суждения как в литературной среде, так и со стороны читателей. (прим. Ст. Н.).
179
…говорили словами Сологуба об Альдонсе, Дульцинее… — Альдонса Лоренцо — героиня романа М. Сервантеса «Дон Кихот» (1605–1615), грубая простая крестьянка, в ней Дон Кихот видит самую прекрасную женщину в мире и избирает ее «дамой сердца» под именем Дульцинеи (от лат.dulcis — сладостный, нежный). (прим. Ст. Н.).