Соболев Михаил
Шрифт:
Пришел в себя, действительно, я укрыт одеялом, теплым. Только шевелится мое "одеяло" и пищит. А Кира, родной мой крыс, в ладонь мордой тычется и порыкивает. За собой вроде зовет…
И так я этому крысенышу поганому обрадовался, до слез. Прижимаю его к лицу и рыдаю, как девчонка сопливая. Ничему в жизни так не радовался! Так и выбрался я следом за Кирой из коллектора. Когда терял сознание, он покусывал меня за руку и заставлял двигаться. А, может, и померещилось мне это? Не в себе я был тогда… – водитель помолчал.
Когда в комбинезон немецкий одетый на поверхность выполз, сил уже не было… Валялся в кустах, как падаль. Взяли меня жандармы, в каталажку бросили. Хорошо, что я переоделся и по-немецки лопотал хоть что-то, да и наши уже город брали. Не до меня жандармам было, а так бы – конец…
Вот и вся история, Михаил, – Кирилл Васильевич вздохнул и потянулся за папиросами.
Долго молчал старик, затягивался глубоко, жадно… Я не смел прервать его воспоминания. Наконец водитель затушил в пепельнице папиросу и промолвил:
– А знаешь, Михаил, жизнь я прожил непростую, всяко бывало. И плохое, и хорошее. С бабами мне вот не везло, а, может быть, я и сам такой – недотроганный… Детей Бог не дал. И никого, если разобраться, я не любил так, как крыса своего. Да и ко мне никто не привязывался так, как Кира…
– Василич, а дальше-то как?
– А дальше уже и неинтересно: Берлин взяли, меня освободили из одного застенка, и сразу же – в другой, наш. Хорошо, что не шлепнули, победе радовались… А потом… Потом – лагерь на Урале. Освободился в пятьдесят третьем доходягой чахоточным. Года четыре жил там же, под Пермью, воздухом таежным, молоком козьим, травами лечился. В пятьдесят седьмом в Ленинград вернулся, комнату дали в коммуналке, как реабилитированному. К весне на пенсию выйду… Обменяю комнату на домик в деревне, буду крыс разводить.
Одиночество Рассказ
1. Дядя Сережа.
Не так-то легко попасть в чужую квартиру. Поднявшись пешком по загаженной черной лестнице, – лифт не работал – я в нерешительности остановился. Лампочка на площадке не горела. Огонек зажигалки выхватил из темноты детскую коляску, коврики у дверей, бетонный пол.
Может, вернуться? Ночь на дворе, соседи меня не знают, возьмут и вызовут милицию. Разберутся, конечно, но до утра задержат.
Ага, вот и дядюшкина берлога.
Проклятье! Не тот ключ, что ли?
Наконец упрямый замок сдается, и я, приоткрыв заскрипевшую на весь подъезд дверь, ныряю в прихожую. Какое-то время стою, привыкая к темноте.
Теперь по порядку: бельевой шкаф, ванная, кухня… Да, не забыть самое главное, тумбочка у кровати, верхний ящик, зеленая папка.
Щелкнув выключателем, я принялся за поиски.
А вот и папка. В ней – пачка распечатанных листов стандартного формата.
Похоже, дневник…
В середине шестидесятых, в новогоднюю ночь, тетя Марина привела к нам на смотрины жениха, сержанта артиллериста Сергея. Скромный и приветливый парень родным понравился. Я же, росший без отца пятилетний восторженный мальчишка, влюбился в бравого солдата с первого взгляда. Сергей будто сошел с киноэкрана – высокий, белокурый, в парадной гимнастерке, туго перетянутой широким, с золотой звездой на пряжке, ремнем, синих широченных галифе, начищенных сапогах. Он разрешал мне забираться на колени, трогать погоны и эмалевые значки, гладкие и прохладные, если к ним прикоснуться щекой. От него чарующе пахло кожаными ремнями, табаком и парикмахерской. Когда Сергей подбрасывал меня под потолок, сердечко выпрыгивало из груди, было жутко, радостно, хотелось еще и еще.
После демобилизации, расписавшись с Мариной, Сергей стал работать водителем троллейбуса. Несколько лет в общежитии и молодые получили однокомнатную квартиру в новом районе Ленинграда, на Гражданке, на другом конце города. Строили в те годы много. Детей у Сергея и Марины не случилось, Бог не дал.
Время летело незаметно: взрослые старились, я рос. Школа, институт, армия, женитьба. Встречались от случая к случаю – на моей свадьбе, похоронах мамы. Потом вдруг заболела и умерла тетя Марина. Сергей Иванович стоял у припорошенного снегом могильного холмика в испачканных глиной ботинках, без шапки и молчал. Смотреть на него было зябко.
Потом долго не виделись. Порой сквозь телефонные помехи я с улыбкой узнавал хрипловатый голос любимого дядюшки, каждый раз давал себе слово его навестить, и каждый раз забывал о своем обещании. Ходили слухи, что дядя Сережа стал попивать. И опять я не нашел времени съездить на Гражданку.
Неожиданно я получил письмо, подписанное Главным врачом психиатрической больницы имени Степанова-Скворцова с предложением навестить Морозова Сергея Ивановича в связи с тяжелым состоянием больного. Дядюшку узнал с трудом: кожа да кости, дрожащие высохшие руки, пустые, обращенные внутрь себя глаза, редкие, слипшиеся в сосульки остатки когда-то роскошных кудрей. Мелкими суетливыми движениями он обирал с себя что-то, одному ему видимое.