Шрифт:
— Не мешай. — Зоя тряхнула головой, волосы рассыпались по плечам. — Ждал?
— Нет, — сказал Ким с печальной улыбкой. — Ты же была со мной. Вот работаю, казню себя, каюсь в тяжких грехах и ошибках, а ты со мной, во мне.
— Правда? — Зоя недоверчиво посмотрела на него, скользнула по черной курчавой груди. — Надень рубашку.
Ким смущенно улыбнулся, откинул зацавеску и скрылся в своей комнате.
Так необычно было это его смущение, так непохоже на него, и взгляд тихий, нежный, будто гладит тебя, верно, беда с отцом сделала его таким мягким, печальным.
Зоя прошла в горницу, огляделась. Справа у стенки — большая кровать с блестящими шарами, должно быть, хозяйкина, в ногах у этой кровати — вторая, детская, Верунькина. Рядом с ней тумбочка, на тумбочке школьный пузатый портфель. В углу, над хозяйкиной кроватью — икона божьей матери, перед ней золотится лампадка. В простенке между окнами — большое настенное зеркало, рядом застекленная рамка с карточками, под зеркалом придвинутый к стене обеденный стол, с разбросанными по нему бумагами и журналами, с пепельницей посередине, набитой окурками, два стула. Левый угол горницы с одним окном отгорожен коричневой занавеской от потолка до пола — владения Кима. И все. Так он и живет, ее любимый. Сидит перед зеркалом, пишет, курит, думает. Глядится иногда в зеркало, о ней вспоминает. А может, и не только о ней. Слишком много она о себе понимает, заносится. У него москвички были, возможно, даже артистки или журналистки, по всей стране ездил, а тут простая доярка. Конечно, неплохая, — Зоя погляделась в зеркало, подмигнула себе, запрокинула кокетливо голову — красивая даже, говорят, но ведь доярка, всего лишь доярка. Правда, она прочитала немало книг, учится и через год будет иметь среднее образование, но ведь доярка...
— Огляделась? — Ким вышел, в белой рубашке и выходных брюках, улыбается.
Вот он по-настоящему красив, по-мужски. Высокий, стройный, плечистая тренированная фигура.
И такого прекрасного лица — белая сорочка хорошо оттеняет его смуглость — нет ни у кого в мире. И не надо больше. Прекрасное должно быть редким.
— Ты не из цыган, Ким?
— Надо спросить родителей. Давай-ка уберем стол, и я покормлю тебя. Ты ведь не ужинала, прямо с работы? — Ким начал складывать свои бумаги.
— Я обедала поздно.
— Я тоже, но у меня есть хорошая закуска — моченые яблоки. Ты любишь моченые яблоки? Впрочем, знаю: ты любишь огурцы. Свежие огурцы.
Зоя засмеялась, приняла у него бумаги и журналы, положила на Верунькину тумбочку, сняв на пол портфель.
— Почему ты решил?
— По запаху. Когда ты близко, сразу слышишь молодые огурцы, свежие, весенние... ум-м!.. Как тебе удается?
— Я сама свежая, только с грядки.
— Умница. — Ким обнял ее за плечи и повел яа кухню. — Давай займемся ужином. Кофточку сними, облачись вот в бабкин фартук. — Он снял с гвоздя фартук, накинул ей через голову, завязал сзади тесемки, поцеловал в затылок.
В печке был чугунок с куриным бульоном и две сковородки — с жареной картошкой и с гренками. О гренках Зоя слышала только из книг, не видела их никогда и удивилась простоте блюда — поджаренные ломтики хлеба, румяные, аппетитные.
Она готовила стол, разливала по чашкам бульон, перекладывала в тарелки картошку и чувствовала себя почти счастливой. Будь она здесь хозяйкой, и счастье стало бы полным.
Ким сходил в сени, где был погреб, и принес блюдо моченых яблок.
Поставил на стол бутылку марочного вина и два бокала...
Ким снял с Зои фартук, посадил ее, сам сел напротив и разлил вино.
— Итак, слово — молодой хозяйке.
Зоя вспыхнула вся, даже уши загорелись, даже шея и треугольник груди в вырезе голубого платья. Но глаз не опустила.
— За весну! — подняв бокал, сказала она смело. — За нашу весну!
Ким заметно смутился — очень уж горячо она, из души — и выпил. Видит бог, нет здесь греха легкомыслия, другое подступает, и он не виноват, что юность так нетерпелива.
— Ты ешь, — сказал он, взяв яблоко. — Уважь повара-умельца. Бульон мне, по-моему, удался и гренки тоже. А?
— Вкусно. Ты большой умелец.
Было хорошо смотреть, как она ест, приятно, и в груди какая-то чертовщина, теплота какая-то, размягченность, и глаза у нее распахнуты настежь — пей эту синеву, ныряй в их бездонье, это твое, для тебя. И ты почему-то рад, горд этим, ! готов ко всему.
Надо же, третий десяток к концу, а рассиропился, как юноша.
— А ты сам почему не ешь? Ты же не ужинал.
— Что-то не хочется. Накурился, вероятно.
— Ты много куришь. Больше моего отца. Он не расстается с трубкой.
— Он вышел у тебя из весеннего штопора?
— Нет еще. Весенние у него надолго.
— Да, много хлопот они доставляют нам, наши родители.
Зоя засмеялась: — А мы им?
— И мы. Знаешь что, давай-ка4выпьем за них, за их здоровье, а?
— И ты прочитаешь стихи о весне? Те — помнишь? — старинные, Тютчева.
— С удовольствием.
Бокалы сошлись над столом и прозвенели тонко, радостно, ликующе.
— «Весна... Она о вас не знает, О вас, о горе и о зле; Бессмертьем взор ее сияет, И ни морщины на челе. Своим законам лишь послушна, В условный час слетает к вам, Светла, блаженно-равнодушна, Как подобает божествам. Цветами сыплет над землею, Свежа, как первая весна; Была ль другая перед нею — О том не ведает она: По небу много облак бродит, Но эти облака ея; Она ни следу не находит Отцветших весен бытия. Не о былом вздыхают розы И соловей в ночи поет; Благоухающие слезы Не о былом Аврора льет, — И страх кончины неизбежной Не свеет с древа ни листа: Их жизнь, как океан безбрежный, Вся в настоящем разлита. Игра и жертва жизни частной! Приди ж, отвергни чувств обман И ринься, бодрый, самовластный, В сей животворный океан! Приди, струей его эфирной Омой страдальческую грудь — И жизни божеско-всемирной Хотя на миг причастен будь!»