Шрифт:
Яка вытер ладонью глаза, налил бережно четверть стакана, — ночь долгая, без водки пропадешь — выпил. Раскуривая погасшую трубку, поглядел на своего компаньона. Вахмистр сонно посапывал, положив голову на лапы и закрыв глаза. И правильно, он за свою жизнь не отвечает, зачем родился, не думает. И Яка не думал поначалу. Чего думать, когда молодой был, сильный, неробкий. Земли нет? Будет, отберем. Пошел за большевиками, в самое пекло бросался, и землю для себя отвоевали. Хозяйства нет? Наживем, руки свои, крестьянские. И нажил, первая красавица Хмелевки его женой стала, семья росла как на дрожжах. А терзаться думами стал уж тогда, когда не землю пахал, а по тайге бродил. Тогда уж не было праздников, не было своих друзей и не гулял он, а просто пил по случаю с разной сволочью и не думал о гостинцах детям. И желанную недавно Дашу не любил как прежде, а брал с пьяным похабством и потом, неуспокоенный, злой от своего непотребства и бабьей покорности, бил ее с тупым ожесточением, пока не вступались старшие сыновья. А потом вступаться за нее стало некому, Степка сопляк был, Зойка в зыбке качалась. Лет пять ей было, нет, шесть, когда умерла Даша, а помнит скандалы, тычет ими в нос. А может, не помнит, Степкиными глазами судит, говнюшка. Неизвестно еще, как сама жить станет, ударница хмелевская. Балагуров «маяком» сделал, а пащенок обгуляет ее, и пропала девка. А какая ведь красавица, почище Дарьи вымылась, бойкая с детства, огневая...
Яка налил на самое донышко стакана, подержал горечь на языке.
Зоя была самым любимым ребенком для него, другие как-то отболели, отпали. Даже Степан. После смерти Дарьи он уж мало жил дома, в техникум поступил, на каникулы только приезжал, а Зоя на отцовских руках осталась, Яка и пить тогда бросил, для нее жил. Из охотников он перевелся в леспромхоз, возил доски на старом мерине Артамоне, который вернулся из армии (надо же, Артамона брали на войну, а Яку не взяли, забраковали!), и после работы время проводил с дочерью. Вспомнил все сказки, которые ему рассказывала в детстве бабушка, все старые песни, не забыл о Волге и родной Хмелевке, лучше которой не было села на свете. И кормил он ее сам, и обстирывал, и в»баню с собой брал...
В поллитре оставалось не больше полстакана. Он пожевал хлеба, посидел с полчаса или час, невидяще глядя на бутылку, и, чувствуя, как в нем зреет и поднимается что-то темное, давящее, тревожное, плеснул на дно стакана, выпил. В избяной теплой тишине тоже чего-то не хватало, какой-то малости. Яка долго вслушивался, оглядывался, пока не заметил, что стенные ходики удавились и встали.
Он допил водку, покурил, разделся и, выключив свет, залез на печку. У Шатуновых пропел полночный петух.
Зоя не приходила долго, больше часа, но ему показалось, что уже светает — в избе стоял полусумрак от лунного света. Но вот залаяла радостно Мальва, потом послышались шаги на крыльце, веселый голос: «Ждала меня, умница? Ну, ну, давай без поцелуев!» Хорошо слышно — должно быть, избяная дверь осталась приоткрытой, когда он выпускал Вахмистра. Звякнуло кольцо, проскрипели половицы в сенях, и вот уже пахнуло холодной апрельской сырью, слышней стали порывы ветра.
— Пап, ты спишь? — прошептала Зоя у порога.
В призрачном, то потухающем, то опять загорающемся — проплывали облака — лунном свете он видел, как она раздевается, зачем-то осматривает у окна платье, прежде чем повесить его в шкаф, надевает длинную ночную рубашку, подтягивает гирьку часов, которые опять затикали, слышал, как плещется водой в чулане, потом, в темноте — луну, наверно, закрыло тучей — шлепает по полу босыми ногами, и вот уже визгнула железная сетка кровати, прошуршало одеяло, и наступила тишина.
Только ходики тикают да тяжело бухает в ребра чужое будто сердце.
Яка поднялся, встал, спустился на пол и подошел к кровати.
— Ты чего, пап? — насторожилась Зоя.
— Чего, чего! А ты чего?! Светать скоро будет. Где черти водят всю ночь?
Зоя рывком села поперек кровати, натянула до подбородка одеяло.
— Что ты взвился, чего кричишь? У Кима была, у любовника! Ну, бить будешь?
Яка не понял вызывающих ее слов, кричал в суетливой смятенности:
— Каждую ночь жди ее, а она — у Кима, у любовника, от дома совсем отбилась!..
— Отбилась! Возле тебя сидеть, что ли? Люблю и буду любить!
— У Кима? У любовника? — соображал Яка, удивляясь ее неистовой злости. — Как любовника?
— А так — любовника! И не твое это дело. Хватит меня сторожить, не маленькая. Иди спи, чего в кальсонах разгуливаешь!
— Когда? — повторил он вслух, опускаясь в бессилии на колено перед кроватью.
— Сегодня.
— Сегодня... — Яка ткнулся головой в ее ноги и затрясся весь в неутешных рыданиях.
— Ты не расстраивайся, пап. Ведь должно же это когда-то случиться. Почему же не сегодня? Я люблю его,.
До Яки дошел наконец смысл ее слов, он затих, поднял голову и долго, не вытирая слез, поглядел на дочь. Потом вздохнул, тяжело поднялся и стал собираться. Он еще не знал, куда пойдет, но чувствовал, что оставаться здесь сейчас нельзя и надо идти.
— Ты куда, пап? — спросила Зоя с тревогой.
— Дело одно есть, — сказал он почти спокойно. — Охотницкое мое дело. К утру надо поспеть.
— В такую-то темень. Ты не обманываешь?
— Сказал ведь.
И тут же явилась мысль, что сейчас он должен найти ту волчицу, которая обманула Сокола, и он найдет ее, если пойдет немедля, сейчас, чтобы поспеть к тому времени, когда волчица возвратится после ночной охоты в свое логово.