Шрифт:
В сущности, именно этот вывод вытекает и из приведенных выше высказываний Ходасевича, Пастернака, Ахматовой, Эренбурга.
Но вся штука в том, что Маяковский не только в интимно-лирических своих стихах советского периода, но и в так называемых гражданскихсвоих стихах этого времени, — тех, в которых во весь голос настаивал на своей (если пользоваться не советской, а западной терминологией) ангажированности,— тоже не перестал быть поэтом.
Делами, кровью, строкою вот этою нигде не бывшею в найме, — я славлю взвитое красной ракетою октябрьское, руганное и пропетое, пробитое пулями знамя!В этих и множестве других таких же горячих, искренних строк, славящих «руганное и пропетое, пробитое пулями знамя», ставшее государственным флагом молодой Советской республики, его звонкая сила поэтасохранила всю свою силу и всю свою звонкость. Да и как она могла ее не сохранить, если слова «любовь», «любимая» и «республика» у него всегда стоят рядом:
Дайте крепкий стих годочков этак на сто, чтоб не таял стих, как дым клубимый, чтоб стихом таким звенеть и хвастать перед временем, перед республикой, перед любимой.Или даже — вот так:
В поцелуе рук ли, губ ли, в дрожи тела близких мне красный цвет моих республик тоже должен пламенеть.Если не «республика», так — «революция». Эти слова тотчас срываются у него с языка, едва только он начинает объясняться в любви — все равно кому — женщине или Атлантическому океану:
То стынешь в блеске лунного лака, то стонешь, облитый пеною ран. Смотрю, смотрю — и всегда одинаков, любим, близок мне океан. Вовек твой грохот удержит ухо. В глаза тебя опрокинуть рад, по шири, по делу, по крови, по духу — моей революции старший брат.Когда вслушиваешься в музыку этих строк, в этот неповторимый звук его неизменившегося голоса, невольно вспоминается пушкинское:
Но лишь божественный глагол До слуха чуткого коснется, Душа поэта встрепенется, Как пробудившийся орел…До тех пор, пока душа поэта не «встрепенется, как пробудившийся орел», — говорит Пушкин, —
В заботы суетного света Он малодушно погружен.Так было и у Маяковского.
Не помню, почему я оказалась в Берлине раньше Маяковского. Помню только, что очень ждала его там. Мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса искусства и техники…
Но посмотреть удалось мало.
У Маяковского было несколько выступлений, а остальное время… Подвернулся карточный партнер, русский, и Маяковский дни и ночи сидел в номере гостиницы и играл с ним в покер…
Так мы прожили два месяца.
(Лиля Брик. Из воспоминаний)Пушкин тоже был страстным картежником. Собравшись жениться, он обратился к царю с просьбой, чтобы государь распорядился выдать ему вперед — в счет его жалованья историографа — тридцать тысяч рублей. Государь просьбу удовлетворил. Получив эти деньги, Александр Сергеевич просадил их в карты за одну ночь.
Быть может, нечто подобное он и подразумевал, написав о том, что происходит с поэтом, когда «в заботы суетного света он малодушно погружен»:
Молчит его святая лира, Душа вкушает хладный сон, И меж детей ничтожных мира Быть может, всех ничтожней он.Но если с Маяковским происходило то же, что с Пушкиным, если в промежутках между теми счастливыми моментами, когда «божественный глагол» касался его слуха, лира его молчала, а «душа вкушала хладный сон», откуда же тогда, из какого источника явились на свет эти сотни, тысячи пустых, мертворожденных строк, эта многокилометровая рифмованная жвачка, заполнившая, как я уже сказал, по меньшей мере семьдесят из ста томов его «партийных книжек»?