Шрифт:
Буфетчик, очевидно, не любил только что вошедшей, она сказала об этом Фонтранжу, стараясь не приближаться к нему из-за страха перед буфетчиком, и продолжала говорить, повернувшись лицом к буфету, точно читая какой-то монолог, который Фонтранж считал иногда необходимым прерывать из вежливости и главной темой которого было, что ни одна женщина в мире не вооружена лучше, чем Индиана для борьбы с мужчинами. Ее звали Индианой и родом она была из Мелона. Мужчины, — она знает их, с детства, — она не верила им; дом ее отца находился в самом близком соседстве с тюрьмой для несовершеннолетних преступников, и к ней все и приходили после освобождения, а также и все бежавшие из тюрьмы приходили сказать ей первые слова свободы. Да, Индиана — ее настоящее имя. По крайней мере теперь. Раньше ее звали Жерменой… Ни один молодой человек не мог, однако, похвастаться, что он обманул ее. Она всем отказывала, а бежавших из тюрьмы всегда направляла на ложный путь. Старикам она тоже не верила. Когда они приставали к ней на улице или даже в баре, все эти старые нотариусы, старые судьи с теми же самыми фразами, какие произносили и бежавшие из тюрьмы: «Ну, что, красотка, как дела?» — она их быстро ставила на нужное место… Она продолжала говорить, не оборачиваясь к Фонтранжу, не наклоняя головы, в страхе перед этим буфетчиком, ни старым, ни молодым, того переходного возраста, против которого, быть может, у нее не было оружия и от которого шли все ее несчастья. Она продолжала рассказ о своей жизни с гордостью, точно это была непрерывная победа над мужчинами. Когда она жила (ей было шестнадцать лет) в фаланстере в Сампюисе, где доктор Робэн в числе других уроков преподавал игру на духовых инструментах, она изучала игру на рожке.
— На охотничьем рожке? — спросил Фонтранж.
— Нет, на английском рожке, на горне с клапанами. — Она устроила однажды так, чтобы конец инструмента пришелся как раз в ухо доктора Робэна — ведь он тоже мужчина, в конце концов. Она была наказана за это. А в другой раз в три часа утра среди зимы она сдернула со всех пансионерок одеяла, все дрожали и чихали. Когда Робэн выгнал ее, она жалела только о собаке этого заведения, похожей на большую желтую лисицу с длинной шерстью.
— Ирландский сеттер, — поправил Фонтранж.
Он слушал с печальным сердцем эту историю валькирии. Это была валькирия, забывшая свои четыре госпиталя, двенадцать абортов, две попытки на самоубийство — первая в честь сына Вельпикара, вторая через месяц в честь одного парня. Обе попытки произошли на одном и том же ипподроме, где ее приняли за проигравшуюся на скачках и отвезли в больничной карете для жокеев. Завсегдатаи ипподрома кланялись ей и говорили: «Это Индиана из Мелон, покончившая с собой».
Буфетчик подошел к Фонтранжу с вопросом, не мешает ли она ему, не слишком ли громко она говорит. Она оставалась неподвижной, устремив на своего врага глаза, сделавшиеся вдруг мертвыми. Буфетчик продолжал:
— Ее терпят здесь из-за одного клиента-художника, которому она служит моделью, но только одно слово — и ее выставят за дверь.
Она оставалась неподвижной, как модель. Фонтранж сделал знак, чтобы ее оставили, но она больше не говорила. Она забавлялась, чтобы отомстить за себя, тем, что звонила под столом. Буфетчик не мог догадаться, кто звонил, и переходил от стола к столу. Мщение, в сущности, очень мягкое, если принять во внимание, что этим предполагалось отомстить мужчинам, которые осудили вас на алкоголь, на морфий, на кокаин.
Фонтранж думал о своем сыне, который в пять лет забавлялся тем, что звонил в большой колокол, и все притворялись, будто они верили, что звонят по случаю приезда кюрэ или соседей Рошфуко. Но и сегодня также Рошфуко и кюрэ воздерживались от ответа на призыв Индианы. Она разговаривала с Фонтранжем только знаками и жестами. Но эти жалкие жесты рисовали теперь ее истинную жизнь, ее коробку с лекарствами, ее синяки на руке, ее пустое портмонэ — все это были правдивые и искренние свидетели. Потом вдруг лопнула ее подвязка, и Индиана стала пурпуровая: нужно было застегнуть подвязку так, чтобы буфетчик ничего не заметил, иначе Индиана будет изгнана отсюда навсегда. Она начала проделывать на себе медленную и трудную работу, вроде змеи, которая проглатывает животное, еще способное защищаться, или работу акробата, разрывающего на себе цепи, или посла, у которого лопнули подтяжки как раз в ту минуту, когда он вручал верительные грамоты. Фонтранж, привыкший определять возраст существ, на которых обыкновенно он отражается очень мало, — на лошадях, куропатках, ланях — видел, что ей было двадцать лет.
Затем бар закрыли, и они вышли. Несмотря на поздний час, газетчики выкрикивали названия экстренных выпусков газет, так как это было 31 июля 1914 года, и все встречные говорили о Германии. Индиана сказала, что она ездила в Германию. Один ее немецкий друг, возвратившийся из Парижа в Мюнхен в прошлом году, написал ей, чтобы она приехала к нему. Ночью, когда она одна сидела в купэ, ей показалось, что она услышала название Мюнхен, и она вышла на станцию. Это была маленькая станция около деревни Франкони. Без гроша в кармане, не в силах вспомнить имени мюнхенского друга, она осталась в этой деревушке на целый месяц. Чем могла быть жизнь Индианы в Франкентиль-на-Майне (так как это название прозвучало в ее ушах, как Мюнхен), где она не знала ни одной души, не могла сказать ни одного слова, — навсегда осталось тайной. Но с непримиримым презрением к мужчинам всегда можно как-нибудь вывернуться. Она ела там прекрасную дичь, нечто вроде индюшки; эти птицы собираются в полночь и ведут борьбу между собою из-за самок при свете луны.
— Это глухари или тетерева, — об'яснил Фонтранж.
В эту ночь Париж весь был залит светом (за ней последовала мрачная ночь в течение четырех лет). Все лавочники оставили свои лавки открытыми и освещенными. Фонтранж, приехавший сюда для мрачной жертвы, шел за Индианой по пути, залитому огнями, точно победитель, поправляя постоянно неточные термины, которыми она называла собак и лошадей, попадавшихся им навстречу. В доме Индианы консьержки не спали. Они ждали каждого жильца, чтобы расспросить у них о Германии. Они долго допрашивали Фонтранжа, который убедил их, что нет никакой опасности. Никто из них, конечно, не подозревал, что Индиана привела с собой кузена кайзера. В углу ложи консьержки маленькая девочка выглядывала из своей колыбельки. Индиана приласкала ее. Ничто так не успокаивает, как хорошо сшитое и хорошо выглаженное платье и безукоризненно чистое белье. В каждом этаже появлялась голова и расспрашивала этого господина, хорошо одетого. Он успокаивал всех, особенно детей, которых он ласкал с той стороны, с которой не ласкала их его компаньонка. Это был единственный дом в Париже, где спокойно спали в эту ночь. Наконец, они добрались до этажа Индианы, этажа, где не было детей. У Индианы не было стульев. Первая комната в мире, которую Фонтранж видел без единого стула. Он был потрясен и удивлен, как христианин в мечети. Он, с его привычкой тщательно складывать свое платье, растягивать на вешалке свои брюки, вешать свой галстук, — он был принужден теперь бросить все, как придется, и у него было впечатление, что он отдается совершенно новой жизни, где уже никогда больше не потребуется никаких одежд: нырнуть навсегда… Однако в эту ночь вся Европа подражала ему, бросаясь в об'ятия войны.
Он вернулся в отель Лувр, когда туда приехал и Жак. В порыве эгоизма, который ему казался порывом энтузиазма, Жак покрыл лицо своего отца поцелуями. Отец возвратил их ему.
— Как война все стирает! — думал Жак. — В этом ужасном вихре мой маленький случай так ничтожен!
Столько людей шли на смерть; внезапная старость грызла каждого из его товарищей, и он чувствовал себя очищенным. Он был прав. Он был убит в этом же 1914 году. Пуля вошла в плечо и проложила себе путь до сердца, как червяк… А Индиана… она не была больна.