Шрифт:
Когда она потом утром проснулась и вспомнила томительно-сладостные ощущения ночной грезы, когда ее, уже бодрствующую, охватила эта истома, смутное сознание чего-то невыразимо блаженного, совершившегося с нею, помимо ее воли, в сонном мечтании, в «тонце сне», она вся вдруг зарделась от стыда и счастья — больше от счастья — вся затрепетала… и расплакалась — расплакалась как ребенок, у которого отняли что-то очень дорогое…
Она долго не могла встать с постели; ей не хотелось покинуть сейчас это теплое ложе, где ночью, в сонном мечтании, она ощутила что-то такое, чего с нею еще никогда не бывало в жизни… И это ощущение, это блаженство он ей дал, он, и видимый и невидимый, и осязаемый и неосязаемый…
Когда, затем, она встала, тщательно, тщательнее чем когда-либо, причесалась, заплела косу, оделась в свое ангельское одеяние и стала молиться, она молиться уже не могла, не умела — не умела и не могла ни славословить, ни благодарить, ни даже просить. Она повторяла какие-то слова, потерявшие для нее силу и смысл, и, распростершись на полу перед киотою, думала только о нем: он здесь, в Москве, он так близко от нее.
Она приподнялась на колени и стала смотреть на лик Спасителя — такой кроткий, милостивый. Она хотела думать только о Спасителе: но его божественный лик мало-помалу затуманивался в какой-то дымке и исчезал, а вместо него вставала ночная греза, сладостное видение…
В этом положении застала ее мать-игуменья. Худая, маленькая, вся сморщенная старушка, но с живыми, серыми большими глазами она, казалось, видела все насквозь. Она пришла навестить свою любимую духовную дщерь, носившую прежде знатное, но суетное имя княжны Прозоровской. Вчерашний обморок и испугал, и огорчил мать игуменью. Она знала, как усердна была к своим обязанностям юная инокиня Надежда, как горячо она всегда молилась в храме, какая она была постница, — и старушка думала, что юная черничка, не привыкшая к суровому монастырскому уставу, изнеженная в родительском доме, что она испостилась и изнемогла.
— Молись, молись, дщерь моя, — сказала она, входя в келию юной отшельницы и видя, что она встает с колен, — доканчивай молитву.
— Я кончила, матушка, — сказала девушка, подходя к руке игуменьи.
— Ну что, дитя мое, оправилась после вчерашнего-то? — спросила старушка.
— Оправилась, матушка.
— Ну, и благодарение Создателю. Душно вчера в церкви-то было, ты же усердно — я видела — молилась; ну и сомлела. Это Он тебе зачтет, Отец небесный. Что наша жизнь? — тлен и прах: там наше житие, о нем надо думать, о вечном житии.
Теперь почему-то юная черничка смотрела на старушку с каким-то сожалением. Неужели вся ее жизнь протекла в этом? Неужели она…
И девушка почувствовала в душе своей холод — холод от этих стен, от окна с железною решеткой, от всего этого черного, мрачного.
Когда игуменья ушла, девушке стало как будто бы легче. Но это ненадолго.
Что-то холодное и безнадежное стало шевелиться у нее в душе и расти, расти!.. Вчерашнее блаженное состояние прошло. Тогда отуманило ее счастье сознания, что он жив, что она его видела. Но теперь она начала сознавать, что потеряла его навсегда, потеряла радость и счастье всей своей жизни. Для чего теперь ей жизнь? Чтобы ожидать той, другой жизни? Но для нее теперь не было другой жизни, кроме этой, кроме той, от которой она, в ослеплении горя, сама бежала. Но тогда она готова была убежать в могилу, не только за эти мрачные стены. А теперь — вдруг все прошло! все, все — и не для нее!
Где искать помощи? В молитве? Но после вчерашнего молитвенного порыва она не могла больше молиться. Какою «степенью» молитвы могла она теперь молиться? «Славословием»? Но вчерашнее уже не повторится — оно прошло. Ей вчерашнего мало — ее душа требует большего. «Благодарением». Но за что же ей благодарить? За то, что она сама оборвала нитку своей жизни? Благодарить! Нет, и эта степень молитвы отнята у нее — но кем? Она сама ее утратила. Остается «прошение». Но о чем просить, когда ничего уже воротить невозможно.
Где же помощь! к кому обратиться!
Она опять подошла к киоту и стала смотреть на лик Спасителя. С какою тоской она смотрела на этот кроткий, всепрощающий лик.
«Он всех прощал, — шевельнулось у нее в душе, — простил разбойника, простил ту бедную жену, которую хотели побить каменьями, а он простил ее за то, что она много любила…» [45]
И она любит!
Девушка с ужасом поняла, что теперь монастырь стал для нее ненавистен. И так быстро совершился этот переворот в ее душе! Она ненавидит его, как тюрьму, лишившую ее света, счастья. И чем дальше, тем больше она будет грешить этим чувством. Все равно душа ее погибнет — в монастыре ли, или вне монастыря.
45
Он всех прощал… Далее имеются в виду библейские притчи о женщине, замеченной в прелюбодеянии, которую фарисеи и книжники собирались побить каменьями, но Христос сказал им: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень» (Иоанн, гл. 8); слова «за то, что она много любила» отсылают и к другой притче: о прощении Христом грешной женщины (Лука, гл. 7, ст. 47); простил разбойника, распятого вместе с ним на Голгофе (Лука, гл. 23). Август Гай Юлий Цезарь Октавиан (63 до н. э. — 14 н. э.) — прославленный римский император.
Но там, вне монастыря — он, который пришел вчера с того света, а ночью приходил к ней в видении, «в тонце сне». Там он и наяву придет, как тогда приходил к ней в сад, когда пел соловей и распускалась береза.
Девушка подошла к окну своей кельи, которое выходило на Девичье поле. Перед нею вставал Кремль, золотые маковки церквей, а там, невидимо, на Арбате — их дом, ее девичий терем, сад… Сирень теперь давно отцвела, и соловей, и кукушка давно перестали петь…
Она отошла от окна и, припав лицом к подушке, горько плакала.