Шрифт:
— А все шло к тому, что отправиться к вам должен был я. — Они выглядели почти ровесниками, оба немало повоевали, и Чарнецкому казалось, что найти общий язык будет не так уж трудно. — На каких условиях вы готовы снять блокаду нашего лагеря?
— Они будут предельно простыми и абсолютно приемлемыми.
— Такого не бывает.
— Сейчас вы в этом убедитесь.
— Если это произойдет, мы удивим не только всех тех, кто ждет спасения по ту сторону вала, но и всех, кто знаком с историями войн, — все же не поверил ему полковник.
Однако иронии Хмельницкий постарался не заметить. Он многое научился не замечать, обращая при этом внимание на то, о чем говорило поведение человека, снисходящего в разговоре с ним до иронии. Пройдет не более года, и поляки сумеют убедиться, что в этой манере поведения гетмана заключен один из главных постулатов его дипломатического величия.
— Жду ваших условий.
Гетман благодушно взглянул на поднимавшееся к зениту солнце, вздохнул, как может вздыхать только человек, убежденный в том, что лучшая половина дня прожита в исключительно праведных трудах, и произнес:
— Зная, господин полковник, какой голод вы терпите в своем лагере, я проявил бы полное неуважение к вам, не пригласив отобедать вместе со мной и моими полковниками. Во-первых, за столом переговоры пойдут проще, а главное, мои аскеры смогут присутствовать при них и сами формировать условия перемирия, которые им же придется выполнять.
Чарнецкий глотнул запекшуюся слюну и, оглянувшись на томящийся в жажде и голоде лагерь, с благодарностью согласился.
Часть вторая
Путь воина
1
Над станами врагов взошла теплая, напоенная степными ароматами ночь, а застолье в огромном штабном шатре Хмельницкого все продолжалось и продолжалось. Все это время Чарнецкий сидел, удрученный обилием пищи и напитков, которое могли затмить лишь учтивость и искренность казачьих полковников. Хмельницкий давно удалился на покой, однако его полководцы продолжали осаждать и услаждать польского парламентера, превращая свой пир среди чумы в не предвиденную никакими святыми писаниями тайную вечерю Иуды.
Чарнецкому все еще казалось, что в конце концов он мог бы подняться и уйти. Он — парламентер, и никто не волен удерживать его в стане врага дольше того, чем он пожелает оставаться в нем. Полковник даже несколько раз порывался сделать это, но затем легко поддавался на уговоры офицеров Хмельницкого, поскольку не представлял себе, как это он — сытый и пьяный — сможет предстать перед командующим, перед всем изголодавшимся лагерем абсолютно ни с чем.
Все еще не охмелевшему до конца аристократу такое возвращение казалось теперь совершенно неприемлемым. А возвращаться действительно нужно было с пустыми руками. За несколько часов сидения и застольных разговоров черт его знает о чем ни Хмельницкий, ни его «первый полковник» Максим Кривонос так ни словом и не обмолвились ни об условиях перемирия, ни об условиях сдачи польскими войсками оружия. И сколько ни пытался Чарнецкий повернуть их беседу в русло надежд и ожиданий своих соплеменников, ему это так и не удалось.
— Господин полковник, — возвышенно оскалился в цыганской улыбке смуглолицый, с огромной золотой серьгой в правом ухе Кривонос. — Наше сегодняшнее застолье показывает, что все мы с честью, по-рыцарски, умеем и воевать и договариваться, придерживаясь при этом своего слова чести. Сохраним же нашу честь, ибо мы ее достойны!
И кто решится не поддержать тост «первого полковника» казачьей повстанческой армии? Кто посмеет не проявить уважение к его чести?
— Господин Чарнецкий, Польша еще узнает о нас, поскольку она имеет право узнать о тех ее сыновьях, которые, восставая против своеволия давно вышедшей из-под власти короля шляхты, до конца остаются верными Его Величеству и польской короне! — трибунно провозглашал полковник Кричевский. Посланник польского командующего был знаком с ним задолго до встречи в степном лагере восставших. Он воспринимал Кричевского как храброго, ведающего цену своему слову и своей сабле человека. — Так знает ли Польша сыновей более достойных? Нет, она достойна знать именно этих.
— Рятуймося, браття-полковныкы горилкою, бо твэрэзиемо! [25] — аллюрно ворвался в мрачные раздумья посла нагарцевавшийся за день у польского лагеря полковник Ганжа. И никакое вино не способно было смыть с его багрового лица оскал хищника, способного скорее погибнуть, чем упустить раненую добычу. — Беда не в том, что мы не вовремя пьем, что запрещает нам казачий обычай, а в том, что не вовремя трезвеем.
— Мудро! — подхватывались казачьи полковники, увлекая за собой Чарнецкого. — За сабельную мудрость полковника Ганжи, величайшего из воинов Дикого поля!
25
Давайте спасаться, братья-полковники, водкой, потому что трезвеем. (укр.)
И кто там смеет усомниться в величии самого полковника Ганжи?! Кто осмелится не выпить за его величие?
Чарнецкий не знал, что в то время, когда весь польский лагерь не спал, томясь в погибельном неведении относительно условий перемирия и судьбы своего парламентера, Хмельницкий вершил еще один свой замысел. Он тайно, скрыв это даже от своих полковников и взяв с собой лишь Савура, Урбача и два десятка преданных казаков-телохранителей, перешел реку и устремился к расположенной в нескольких милях вверх по течению ставке мурзы Тугай-бея. Причем визит его был неслучайным. Еще до того, как гетман решился предстать перед польским лагерем, к нему неожиданно явился Урбач.