Шрифт:
Первые записки иностранцев о Московии (истоки жанра) датируются периодом становления Российской империи. Восточные границы Европы проходили тогда по Дону, другими словами, Москва — согласно понятиям и картам той эпохи — находилась в Азии. В XVI веке европейцы открыли новый свет — Московскую Русь. Поляк Мацей Меховский писал в предисловии к «Трактату о двух Сарматиях»: «Южные края и приморские народы вплоть до Индии открыты королем Португалии. Пусть же и северные края с народами, живущими у Северного океана к востоку, открытые войсками короля Польского, станут известны миру». «Трактат…» Меховского, как утверждает Э. Клюг, образец тенденциозного мышления польских авторов, писавших о России: «В конце XVI века — не без участия поляков — создается образ России варварской, азиатской и враждебной, а в отношении к ней Запада формируются черты изоляционизма и ксенофобии». Кроме Мацея Меховского, на роль «первооткрывателей» претендовали и другие: Альберт Кампенский, Иоганн Фабри, Павел Йовий. Примечательно, что на Руси никто из них не бывал, и детали они списывали друг у друга. Основным источником информации о Московии служили для европейских писателей переводчики русских послов.
Открывавшийся с их помощью новый свет вроде бы напоминал европейские страны (нет ничего более обманчивого, чем это мнимое подобие), но не до конца: и масштаб иной, и религиозный обряд отличен, и государственность диковинная… Авторы первых свидетельств о Московии не всегда верно переводили услышанное, нередко подгоняли новую информацию под уже знакомые им самим и читателю реалии, вырывая факты из контекста, помещая чужие понятия в собственную систему координат, оценивая их по своим законам, меняя оттенки или искажая смысл. Словом, уже тогда стало ясно, что, помимо языкового барьера, существует проблема перевода с одного культурного кода на другой. Кроме того, европейские писатели, вовлеченные в религиозные и политические дискуссии эпохи, зачастую приспосабливали описание Московской Руси для своих споров, рисуя картину желаемую, а не реальную. Так, мнимое намерение русского царя принять католицизм служило аргументом против Реформации. В трактатах XVI века о Московии можно также обнаружить следы фантазий русских информаторов, то ли сознательно вводивших противника в заблуждение (например, завышая количество воинов в царской армии), то ли писавших так шутки ради, а может, по незнанию, особенно когда речь шла о рубежах Империи. Взять хотя бы Дальний Север, населенный — как полагали европейцы — щебечущими пигмеями, сплошь покрытыми шерстью самоедами, а также людьми с рыбьей чешуей. Думаю, что о самоедах иные европейцы и сегодня знают немногим больше…
Современная Европа в своих рассуждениях о России редко выходит за пределы стереотипов первой половины XVI века. Поэтому поучительно было бы обратиться к старинным трактатам и проследить, как формировались эти клише. Например, образ России-тюрьмы. Уже в 1522 году Кампенский писал: «Весь этот край, вне зависимости от его размеров, так плотно замкнут и оцеплен, что не только рабы, но и свободные люди не могут без царской грамоты ни выйти оттуда, ни войти». Уже тогда говорили о переселении целых народов по царскому капризу, о фантастическом русском пьянстве, о русской лени, хитрости и подозрительности, а также о легком поведении их жен (якобы каждой можно овладеть за умеренную плату), о нечистоплотности, грязи… И уже тогда отмечали, «что ни один другой народ не пользуется такой дурной славой, как русский». Почему? Да потому что ни одна нация до такой степени не напоминает европейцев, по сути ими не являясь. Ни в древности, ни теперь Запад не давал себе труда разобраться в российской действительности изнутри, то есть взглянуть на Россию глазами русского человека и лишь потом, не нарушая пропорций, перевести эту информацию на свой язык. К сожалению, Запад смотрит на Россию извне, с европейской точки зрения, перекраивая увиденное на свой лад. Лучшей иллюстрацией подобного европоцентризма является карта Московии 1544 года Антония Веда из Гданьска: земной шар повернут на девяносто градусов, так что мы глядим на Русь с запада, север оказывается слева, восток уходит вверх, а на месте полюса находится… Тартария.
С развитием русской Империи развивался и жанр иностранных свидетельств о ней — как записок очевидцев, так и сочинений, опирающихся на слухи. Вышеупомянутый Меховский, один из первых поляков, писавших о Руси, сведения о восточных соседях черпал, видимо, из рассказов русских пленных, взятых в битве под Оршей. Отсюда масса нестыковок и вымысла в его тексте. Другой классик жанра, Сигизмунд Герберштейн, автор «Rerum Moscoviticarum Commentarii», хотя и посетил Москву дважды, в 1517 и в 1526 годах, в качестве посла Габсбургов, но его описание государства Василия III, несмотря на детали и прилагаемые карты, также грешит фантазиями, особенно в тех случаях, когда Герберштейн основывается на чужих свидетельствах (например, при описании Соловков). И лишь английские мореходы XVI века, вроде Томаса Соутема и Джона Спарка, действительно говорили о том, что повидали сами. В дальнейшем случалось по-разному. Писали о России дипломаты, наемники, ученые и шпионы, путешественники, писатели, узники и ссыльные. В том числе: иезуит Антонио Поссевино, легат папы римского Григория XIII, немецкий авантюрист Генрих Штаден, опричник Ивана Грозного, французский кондотьер Жак Маржерет, капитан личной охраны Бориса Годунова, последний король Речи Посполитой Станислав Август, несчастливый фаворит Екатерины II, и князь Адам Ежи Чарторыйский, клеврет Александра I, посланник короля Сардинии Жозеф де Местр — этот прожил в Петербурге целых четырнадцать лет, мадам Анна-Луиза Жермена де Сталь, которая сбежала сюда от Наполеона, Астольф де Кюстин, Александр Дюма-отец, Теофиль Готье, потом революционеры всех мастей и оттенков, затем гости генералиссимуса Сталина, Андре Жид и Лион Фейхтвангер, и сталинские зэки Вайссберг-Цыбульский, Херлинг-Грудзиньский, Александр Ват, наконец, совсем недавно лауреат Нобелевской премии по литературе Клод Симон, приглашенный Михаилом Горбачевым, и автор «Империи» Рышард Капущиньский. Разумеется, не все писали о том, что видели собственными глазами, некоторые предпочитали повторять чужие слова, другим не довелось увидеть желаемого, третьи обнаружили то, чего и в помине не было, не заметив очевидного. «Понятно, как разборчиво и осторожно надобно пользоваться известиями иностранцев о Московском государстве: за немногими исключениями, они писали наугад, по слухам, делали общие выводы по исключительным, случайным явлениям, а публика, которая читала их сочинения, не могла ни возражать им, ни проверять их показаний; недаром один из иностранных же писателей еще в начале XVIII века принужден был сказать, что русский народ в продолжение многих веков имел то несчастие, что каждый свободно мог распускать о нем по свету всевозможные нелепости, не опасаясь встретить возражения».
«Империя» Рышарда Капущиньского — последняя повесть иностранца о евразийской державе, а точнее — о ее распаде. Таким образом, речь здесь идет не только о дезинтеграции Империи, но и о кризисе жанра: «…целое не увенчивается подведением итогов, неким окончательным синтезом, но, напротив, дезинтегрируется и рассыпается, поскольку за время работы над книгой распаду подверглись главный ее объект и тема — великая советская империя».
Капущиньский исследует тему и вширь, и вглубь. Путешествует во времени и в пространстве. То вновь обращается к своей первой встрече с Империей, «на мосту, соединяющем городок Пинск с Югом» в 1939 году, то отправится на современную Колыму, то в будущее заглянет, повторив за Толстым: «Еду сам не знаю куда!» При этом автор подчеркивает, что путешествовал самостоятельно, избегая официальных учреждений и маршрутов, а путь его вел от Бреста на берегу Буга до Магадана на побережье Тихого океана, от Воркуты за Полярным кругом до Термеза на афганской границе. Посетил он также Тбилиси и Баку, Ереван и Верхний Карабах, Якутск, Иркутск и Уфу, и Донецк, и Киев, и Дрогобыч, и Новгород, и Минск, и Пинск… вот тут у меня и возникают первые сомнения: чем обусловлен выбор? Почему именно эти (а не другие) точки на карте Империи привлекли внимание Капущиньского?
«В идеале, — мечтал автор «Империи», — мне хотелось бы объехать весь Советский Союз, все его 15 союзных республик…» Вот как будто и ответ на мой вопрос, однако я не вполне удовлетворен. Потому что, говоря о дальнейших планах, Капущиньский ограничивает свое путешествие на севере «Воркутой или Новой Землей». Но ведь это совершенно разные вещи. Тут — дефицитные копи, остатки лагерей и безработные шахтеры, там — атомные полигоны, ядерные отходы и экологическая катастрофа. Выбирать путь, доверившись случаю, — словно писать книгу, кидая кости: темы подскажет судьба да воля чиновников (выдающих, например, пропуск на Новую Землю), а не логикой реальности. Намерение охватить весь СССР, от края до края, таит в себе риск на самом деле не увидеть ничего, особенно того, что находится в середке (в глубинке). Например, деревню постсоветской эпохи, которая в «Империи» вообще отсутствует. Своей простотой метод Капущиньского напоминает подход туриста: пару дней тут, пару там, из каждого медвежьего угла — глава-кадр, словно слайд на память. Естественно, у первоклассного писателя и картинки подобного рода получаются превосходно, но… какую цель преследует автор? Создание комикса об Империи?
Попытка объехать весь Советский Союз и увидеть, что происходит как в Томске, так и в Омске, эффектна, но поверхностна: невозможно выйти за рамки примитивных диагнозов — аллюзий и символов, в которые автор втискивает зачастую не проясненные до конца впечатления. В «Лапидарии III» Капущиньский говорит: «Жить в стране так долго, чтобы иметь право сказать: я ее совершенно не знаю». Вот-вот! Так чем же, если не спешкой, объясняется это стремление повествователя «Империи» постоянно делать выводы? Люди в баре едят быстро, замечает писатель, видимо, дает о себе знать закодированный в коллективной памяти призрак голода… Или: почему в магазине нет ложек и ножей? А все сырье пошло на колючую проволоку… Я взял первые попавшиеся примеры — их масса. Капущиньский и сам осознает это: «… невозможно избежать абстракций. Огромный масштаб совершающихся событий можно передать лишь с помощью языка и общих — синтезирующих, абстрагирующих — понятий, отдавая себе отчет в том, что ты раз за разом попадаешь в капкан схематизма и легко опровергаемых тезисов». Но, несмотря на это, масштаб темы превзошел возможности жанра и стремившийся к синтезу текст… распался на детали.
Деталь — основа документальной прозы, при условии, что тщательно подобрана и способна, подобно линзе, сфокусировать проблему или явление. В противном случае она утомляет и, вместо того чтобы сгустить краски, только размывает картину. Достаточно сравнить «Первые встречи с Империей (1939–1967 годы)», уже осевшие в памяти автора, словно оса в янтаре, с разделом «С высоты птичьего полета (1989–1991 годы)» — словно еще не застывшей смолой, к которой пристает любая пыль. Насколько выразительны были там крошки леденцов в доставшихся голодным мальчишкам пустых жестянках, настолько здесь кажутся излишними капли пота на авторском лбу (например, в аэропорту в Степанакерте). Взгляд писателя отмечает каждую деталь, все пока еще кажется важным, и лишь со временем, на расстоянии можно будет отсеять суть от сора. Выбор детали показывает, властен ли автор над действительностью, которую взялся описывать, или же это мир навязывает ему свой хаос, в котором царит случайность… и тогда остается лишь оправдываться распадом темы. (Даже цитаты в «Империи» кажутся произвольными, словно автор просто ссылается на все, что прочитал во время работы: Ингардена и Бруно Шульца, Леонардо и Симону Вайль… Порой источники характеризуют и авторский текст — то, что Капущиньский черпает исторические знания о России у марксиста Эйдельмана, игнорируя Карамзина или Ключевского, говорит само за себя.)