Шрифт:
И бабка будто сказку сказывает о краснотелом таймене, у которого «башка с ведро, а сам поболе сома, у ево мясо сочное, как ягода», о хариусе — «хариуз тольки в горной, незамутненной воде обретается, да!». Другие звери там мнут тропы и другие ветры-буреломы… и медведь-шатун и лебедь-кликун. Нет там беркутов, там живут орлы, и птаха в бабкиной стране иная — краснобровый глухарь, и рябчик, и куропатки квохчут курицей, а у нас перепел — «спать… спать-пать-пать пора…».
Дорогая у бабки страна — в мехах лисьих и собольих, в рысьей шапке, в волчьем тулупе, в медвежьей полости, в крупном золоте-самородке, в кедровой шишке, и вся-вся она ягодная, бруснично-голубичная.
— Народ… ой, Петя, — напевает бабка, — народ там силен, пустотелых нет, бражники-то есть, а пьяниц не видно, чтоб так до дна лакал, нет!
Погляжу на деда — крепкий он, без окалины и ржавчины и будто не потускнел, гудело еще в нем, бродило здоровье, и с ним покойно, уверенно. Погляжу на бабку — в морщинках вся, испеченная, запаленная в кухне и жестяном грохоте; нет, не верится, что красавицей была, но как вспомнит она село свое — в весне ли или каким оно входит в зиму, — и понятней становится мне бабка моя.
Глава восьмая
Не было на земле такого дела, от которого бежал бы дед. Он умел делать все — срубить избу, поставить крышу, отыскать воду в сухой степи и вырыть колодезь, отковать плуг и вылечить лошадь. Он колол свиней и стриг овец, бил волков и вырезал из теплой липы удобные ложки. Он знал леса и степи, воды и небо… и оттого он казался мне бессмертным, бесконечным и всемогущим. Он даже читал по слогам, а считать мог в уме, только, правда, в фунтах, пудах, аршинах и «четвертях».
— А коньки, ты обещал коньки, деда?
— Не хватайся за меня, — делает дед свирепое лицо, — на коньки два дня нужно, а отколь я их выкрою?
— Деда, а деда, мне бы хоть плохонькие?
— Иди кинь овцам сена! — рявкает дедок. — Коньки-и ему, ишь ты!
Но дня хватает на уговоры.
— Пойдешь со мной горн раздувать.
«Та-та-тэянь, та-та-та», — вызванивает молоток по наковальне.
— Обширкай их, одери окалину, — протягивает дед коньки, сизые и похожие на селедки. — Лемех из-за тебя, стервеца, сгубил.
И так всегда.
Как понять, угадать мне как — тяжелая ли, мачехина, жизнь нужна человеку или легкая, беззаботная, как погожий день, где лишь одно солнце, без теней и облаков? Отчего ломаются люди, высыхают или расползаются, и каким образуется человек, почему становится каменным, недоступным жалости, тяжелым, или он крот без света, во тьме, или он черная птица-ворон?
— Как это, деда, — допытываюсь у него, — как это так? Дед Антошкин — почему он тихий и светлый, а Кондрашкин — лютый, а Акимов — жадный? Они в такой же жизни, как и ты, и Ягерь, и бабка. И у нас одно село, в лесу одни и те же деревья, и река. Едим хлеб с одного поля, ягоду с одного сада, а все разные, деда, отчего?
— Кажный имеет свой глаз, ясно? — толкует мне дед. — Кто ласкает мир, а кто приценивается, ощупывает. И еще такие есть, кто не хочет видеть добра, а видит только тьму.
Дед — мечтатель, философ-самородок. Не древний иконописный старичок-сказочник, а живучий, крученый, мускулистый и глыбистый дед с белой бородой. В серебряные кольца убрана борода, и, почесывая, поскребывая ее, он вытаскивает, вынимает оттуда мудрые для меня мысли.
Многое знает дед.
— Собака-то умная? — спрашиваю деда.
— Умная.
— А почему писать не может?
— Языка у нее нету, один лай. Вот винтика ей одного и не хватает, одного только. Недошурупывает она, дай ей тот винтик — и уже не пес, а человек. А у человека, отними его — он уже пес. Когда у человека разума нет… он пес, сука, один лай. Потому что из волков родство, и оно тысячами лет меряется.
— Почему птицы летают? — спрашиваю деда.
— Эти? Аль эти? — хитрит Нерчинск. Ведь он не знает, но достоинство свое уронить не желает. — Ах, эти? Ага, понятно… Кость у них пустая, и хвост к тому же из пера. Что такое птица, а? Пух и перья, думаешь? Голова и хвост, считаешь? Нет, ишо дуется она — наберет вовнутрь воздуху, ее вверх вихрем и подбрасывает.
— А пчела? Пчела тоже дуется?
Дед задумывается — как же так, у пчелы и костей нет, и не дуется она… а все-таки летит?
— А если Шарик надуется? Или кот, к примеру? Полетят они? — прицепился я к деду.
— Шарик не полетит, — грустно утверждает дед. — Не возьмет его струя. И хвост у него кобелиный, для руля никак не способный.
— Так почему же птицы летают? — требую у него.
— Ну что ты привязался ко мне, — взрывается дед. — Каждому свое. Змея ползает, лошадь бегает, птица порхает. А рыба, пескарь какой-нибудь, плавает… Мне это дело думается так — есть в жизни, в глубине ее, в самой пучине спрятано такое, что всему ход дает. А може, птица и не виновна в том, что в небо поднялась, а змея меж камня кольца кружит. Ясно тебе?