Шрифт:
Ягерь начал сдавать за последние годы, тусклым стал, квелым, тихим и задумчивым. Устроил его колхоз пожарником, на легкую должность, при двух лошадях, за что он получал трудодень.
Длинный он, Ягерь, и ходит согнувшись, будто против ветра. И спереди, и сзади похож на стручок, спина у него узкая, селедочная. Легкие волосики на макушке шевелятся. Что-то шептал про себя Ягерь и чесал живот под рубахой. Даже в урожайные годы, когда все здоровели и наливались силой, Ягерь шаркал ногами и, точно шелудивый, драл себе живот.
— Чего это с ним, деда?..
— А, — отмахивается Нерчинск, — это у него жадность прет, внутри вся не вмещается, так вот и вылазит через зуд огняный.
В деревне неписаный закон — живи миром с соседом. И Ягерь не желал нарушать заповедей, приходил по вечерам — покурить дедова самосаду, попить чайку… ну, и попробовать чего-нибудь мясного. Иногда приходил к моему отцу, к нашему председателю, отпроситься с работы съездить в город или к родне в соседнее село.
— Не околел шло? — спрашивает дед, когда Ягерь, перегнувшись пополам, проходит в горницу. — Дышишь еще, едри его за ногу?
Крестится Ягерь на бабкиных богородиц, стаскивает с головы теплую шапку, в которой и спит, наверное.
— Одним, богом и живу, Захар Васильевич. Видать, молитвы доходят до всевышнего.
— Видать, доходят, — ехидно улыбается дед, — раз все по земле елозишь.
— Справедливо изволили заметить… именно елозаю.
— Ползаешь… червя расшлепанная, — бормочет дед, а бабка Дарья пододвигает гостю самовар, вареники и всякую снедь.
— А вы как, Захар Васильевич? — тихим голосом вопрошает Ягерь, вглядываясь в темноту, где на печи чертыхается дед. — Недужится?
— Подь ты к черту!
— Слава тебе, господи! — Ягерь крестится, чопорно сдернув губки бантиком. — Жизню прожить — это не ложку облизать.
— Кушайте, Михаил Петрович, — приглашает бабка, — отведайте стряпни и чайку откушайте.
— Благодарствуйте, — тихо отвечает Ягерь.
Дед, устроившись на горячих кирпичах, накряхтевшись больше для форсу, высовывает из-под занавески лешачью голову.
— Ну, что пожаловал нонче, окаянная твоя душа?
Ягерь жалко улыбается, обнажая десны, щепоткой собирает рассеянные округ себя крошки и с укоризной смотрит на деда поблекшими голубыми глазками. Что-то приниженно-тревожное проглядывает из тонких морщин, виновато-жалобное, побитое и неприласканное в его по-собачьи грустных глазах.
— Вы… зачем изволите обижать меня, Захар Васильевич? Может быть, я вовсе одинокий и ни к чему не способный человек? А? Бывает же так: один дерзкий крушит жизнь; другой ловит удачу на крючок, или она сама ему в руки дается; ну, а третий, например, в мечтах проживает. И я в мечте живу, как в тумане.
— О старом думаешь, — хмурится дед, — как бы жизнь ту сызнова вернуть. Не выйдет!
— Нет, — грустно кивает головой Ягерь, — я о молодости, о юных годах своих… И день тогда был другим, солнышко… ветерок другой. Сердце… душа по-другому миру отдавалась, а сейчас… Сейчас будто сумерки в меня вошли, и не вижу я никакого движения никуды. Омут.
А дед с нескрываемым презрением смотрит на Ягеря, бросает в него грубости. Я ничего не понимаю, и мне жалко соседа.
— Бог велит все прощать, — так же тихо произносит Ягерь и отставляет чашку, — я прощаю вас. Ибо он терпел и нам велел.
— А я не прощу тебе, — зарычал дед, — пес шелудивый, на каторгу ты… меня загнал, силу кто отнял от меня, высосал сок весь, а? Кто спер из церкви дароносицу, в крест ее мать, да оклады посеребренные, парчу, а? Ты! — дед так грохнул по печи кулаком, что а трубе все взвыло. — Ты в церковных старостах ходил, с ключами церковными. А кусок ризы бросил мне под сарай. Вошь ты белесая. А я… я в ту пору у Нюрки у Пантюхиной… Ой, ой! — нечаянно проговорился дед и закрыл рот ладонью.
— А! — вскинулась бабка. Отец с мамой прямо корчились от смеху. — А, леший, — завопила она, — божился, что к Нюркиному плетню не подходишь, кобель! А та, зараза, аленький цветочек, недотрогу из себя ломает. Ну, погоди, я ей волосья расчешу, — бушует бабка.
— Ну, ну, — бурчит дедок, — шторми, уж сколь годов прошло. Ух ты, гадючья твоя душа, — снова тряхнул дед пудовыми кулачищами, — обворовал храм божий, христосик. Иуда ты! Ишо хужее — у бога у своего по крохам воруешь, лучше б самого его продал!