Шрифт:
Берта обняла его за шею.
— Ах, мой дорогой, я думала, что никогда не освобожусь сегодня! Я уже собиралась выйти, как вдруг пришла Ромэна Мирмо, она непременно хотела, чтобы я поехала с ней к портнихе. Потом надо было зайти в кондитерскую. Я сидела как на иголках. Мне кажется, Ромэна делала это немножко нарочно. И потом, представь себе, она вздумала читать мне нравоучение. О, очень мило, очень деликатно, но все-таки нравоучение. Я будто бы плохо слежу за собой. Послушай, по-твоему, это действительно так? Хорошо ей говорить! Она увидит, когда у нее будет человек, которого она полюбит, легко ли всегда быть рассудительной…
Андрэ де Клерси тихо отвел руки Берты. Помолчав, он сказал:
— Так, значит, мадам Мирмо известно…
В голосе Андрэ сквозил упрек. Берта с живостью возразила:
— Ромэне? Да я ей решительно ничего не рассказывала, по крайней мере, ничего определенного! Только она догадлива. Впрочем, это совершенно неважно. Ромэна меня любит и не способна быть нескромной, сплетничать.
И, видя серьезное лицо и немного смущенный вид Андрэ, добавила:
— Успокойтесь, господин боязливый. Ромэна для меня все равно что сестра. Впрочем, она гораздо больше говорила со мной о Пьере, чем о моем легкомыслии. Вашего брата она находит очаровательным, и она права. Ему бы следовало за ней поухаживать, это помешало бы Ромэне надзирать за нами. Что вы на это скажете?
Но на смех Берты Андрэ де Клерси отвечал молчанием. Она заметила его хмурое лицо. Ее красивые глаза опечалились. Так, значит, Андрэ в самом деле недоволен ею.
— Не сердись на меня, мой дорогой, я больше не буду. Ты увидишь, какая я буду умная, и никто никогда не заметит, что я тебя люблю. Послушай, ты больше не сердишься, скажи? Хорошо, что сегодня мне надо быть дома только к восьми часам. Подожди меня, я сейчас вернусь.
И, пока Берта де Вранкур расхаживала в соседней комнате, Андрэ де Клерси слушал, словно в давнишний счастливый день, как падают на мрамор стола тяжелые лепестки пурпурных пионов…
VIII
Маленький гиппопотам Зоологического сада был очаровательной личностью. Его мягкая и бесформенная мясная туша представляла смутный набросок того чудовища, которым ему надлежало некогда стать, наподобие его матери гиппопотамихи, прохлаждавшейся в бассейне, откуда торчала ее отвратительная голова с похотливыми глазами и сопящими ноздрями, гнусная, рыхлая и губастая.
Ромэна Мирмо глядела на этого новорожденного с любопытством, а месье Клаврэ созерцал его с приязнью. Он любил животных, растения и экзотические предметы — все, что напоминало ему дальние страны, в которых он когда-то мечтал побывать. Поэтому Зоологический сад был для него привычным и излюбленным местом прогулок. Он знал в нем каждый уголок и всех до последнего его обитателей. Сторожа с ним здоровались. Месье Клаврэ неоднократно делал ценные приношения Музею. Благодаря его щедротам увеличили некоторые клетки, починили некоторые домики, пришедшие в ветхость. Полоскуны, равно как и бородавочники, извлекли немалую пользу из милостей месье Клаврэ. Месье Клаврэ покровительствовал саду, в благодарность за часы скитальческих мечтаний, которыми был ему обязан. И все, что там делалось, интересовало его живейшим образом. А рождение маленького гиппопотама — событие немаловажное, и месье Клаврэ рассматривал с симпатией это новое украшение дорогого ему зверинца. Он вдыхал не без удовольствия царивший в нем запах хлева и конюшни.
Этим обонятельным ощущением он поделился с мадам Мирмо, и та отвечала ему, смеясь:
— Я не вполне с вами согласна, дорогой месье Клаврэ, но у всякого свой нос! Как бы то ни было, я в восторге, что повидалась с этим юношей-гиппопотамом, а теперь, пожалуйста, познакомьте меня с остальными вашими протеже.
Месье Клаврэ и мадам Мирмо расхаживали по извилистым аллеям сада. Время от времени месье Клаврэ останавливался у какой-нибудь решетки с надписью. Мадам Мирмо забавляли странные названия, на которые ей указывал ее проводник. Тут были диковинные звери, привезенные со всех концов света. Вдруг у мадам Мирмо вырвалось радостное восклицание. На уровне ветвей ближнего дерева виднелась меланхолическая горбоносая голова, покачивавшаяся на длинной, гибкой и мохнатой шее. Мечтательными глазами на посетителей терпеливо взирал верблюд.
Мадам Мирмо внимательно смотрела на это животное. Оно вдруг напомнило ей узкие улицы Дамаска, с наглухо закрытыми домами, широкие, залитые солнцем площади, темные переходы базара. Ей слышался бубенец ослика, предшествующего веренице горбатых зверей, навьюченных тюками и корзинами. Ей виделось, как они осторожно ступают широкими лапами по пыли или по плитам, оставляя позади себя воздушный след жирного пота и горячей шерсти. Там верблюд — обычный прохожий. Он врезается в толпу, рассекает ее своей развалистой походкой, ведомый погонщиком в просторном черном плаще и веревочной чалме… Мадам Мирмо подошла ближе. Концом зонтика она погладила длинную косматую шею, потом, обращаясь к месье Клаврэ, сказала:
— Знаете, дорогой месье Клаврэ, этот зверь напомнил мне о моем приезде в Дамаск. Мы сели в поезд в Бейруте и всю ночь ехали через Ливан, при чудесном лунном свете. Потом рассвело. Наш вагон шел вдоль небольшого прозрачного потока, обсаженного деревьями в цвету. Там была дорога, а на этой дороге — длинная вереница верблюдов. Это были первые, которых я видела. Вдруг паровоз засвистел; и вот верблюды кидаются кто куда, начинают прыгать как сумасшедшие. Это было так смешно, эта их своеобразная джигитовка, что я разбудила бедного Этьена, который сладко спал. К счастью, мы уже подъезжали…
Ромэна Мирмо замолчала. Месье Клаврэ тихо спросил ее:
— Так вам сразу понравилась эта восточная жизнь? Вы не скучаете по Франции?
Ромэна Мирмо вздохнула:
— Ах, дорогой месье Клаврэ, разве знаешь, для какой жизни создан? Что мы знаем о самих себе? Что мы знаем о других? В каждом из нас столько неопределенного, столько неожиданного. Часто кажешься самому себе до такой степени непохожим на то, каким считал себя. Разве мы не способны в любое время на самые противоречивые поступки, на самые разнородные стремления? Поэтому самое лучшее — не спрашивать себя, не стараться себя узнать, жить, в смысле душевной жизни, как живут восточные женщины, с закрытым лицом, чтобы в наших глазах нельзя было прочесть ни желаний, ни сожалений.