Шрифт:
…И мы выходим на проселок. По его гладкой, выпуклой поверхности катится желтый листок прямо к нашим ногам. В лесочке растеребило ветром листья, и вот один из них одиноко и неприютно катится к нашим ногам. Мы сворачиваем на тропинку, ведущую в лесок.
Мы долго стоим молча среди шелеста опадающей листвы, потом я начинаю пылко говорить. Я зову ее с собой, я зову ее в дорогу, потому что для меня существует только та жизнь, которую я вел прежде — мне не надо своего дома, не надо оседлой жизни. Она слушает и кивает мне, и глаза у нее мечтательные. А что ее удерживает здесь? Алчин? Но и он зовет ее куда-то на лесоповал. Здесь, мол, ужасно знойное лето, все сушит и опаляет, а у нее такая беспокойная и тяжелая работа, она худеет и чернеет — так она и не родит никогда. Другое дело Север — там нет такой жары, там он будет зарабатывать куда больше, чем здесь, а она, напротив, не будет работать и уж наверняка родит. У них будет четверо или пятеро детей, хороший бревенчатый пятистенник, кой-какой скот, денег достаточно — чего же еще? Нет, ничто ее не удерживает здесь. Но ехать в тайгу рожать детей и вести хозяйство Зейда наверняка не захочет. И я зову ее в дорогу…
В сумерках мы подходим к калитке, там стоит и курит Алчин. Я спокойно здороваюсь с ним, я сдержан, почти суров, когда говорю с ним о том, о сем. Мне совсем не хочется дразнить его, но делать вид, что мы случайно встретились с Зейдой по дороге, что между нами совсем ничего нет, — я тоже не хочу. Но он ничего не понимает. Он с хитроватым видом дает знать, что помнит, как я танцевал с одной там пигалицей, а я, конечно, видал его с той толстушкой — мы, мол, друг о друге кое-что знаем, но будем молчать.
Он долго курит, затем мечтательно вздыхает и произносит:
— А в тайге еще зеленые деревья. И там нет такого дурацкого ветра, да-а…
Я не отвечаю ему. И езжай себе в тайгу, езжай!..
Вчера я закончил кладку трубы и до самого вечера, до темноты, занимался облицовкой печи. Все эти дни, отвлекаясь от кладки, я занимался сортировкой изразцов, подбирал их по оттенкам. А вчера и сегодня весь день облицовывал. Я сам сделал гипсовый раствор, сам же и закреплял изразцы, а отец сидел тут же, курил, и вздыхал, и, кажется, обижался, что я не доверяю ему облицовку. Но он, человек простой и не злобный, то и дело цокал языком, отмечая, как удачно вытягиваются швы в прямые линии, какой нарядной и гладкой становится поверхность печи.
Уже стемнело, но я решил сегодня же затопить печь. Я крикнул Гене, чтобы он нес дрова. Он принес целую охапку и вдруг швырнул дрова прямо к моим ногам.
— Полегче, полегче, — сказал я.
— Полегче, полегче, — передразнил Гена. — Командовать каждый может.
— А ну! — прикрикнул я. — Что это еще?..
Но он молча повернулся к двери и, когда появился со второй охапкой, точно так же швырнул ее к моим ногам. Я промолчал. Он, конечно, злится из-за Ани. Считает, что она ушла из-за меня, и теперь у нее неприятности с Сильвестровым. Но я-то при чем?
В том, что печь получилась, что и тяга сильная, и стенки печи прогреваются равномерно, я не сомневался. Но сейчас, когда на улице еще тепло, труба не потянет как следует, и печь, наверно, будет дымить. А Гена или Сильвестров могут подумать, что печь барахлит. И все-таки я решил затопить.
Дрова разгорелись быстро, раз-другой только полыхнув дымом, который тут же и рассеялся по комнате. А потом так загудело, так запело, что даже Гена вроде повеселел. Мы сидели у огня — отец, Гена, и я, — тихо переговариваясь, когда вошел Сильвестров. Он тоже подсел к нам и улыбнулся, глядя в огонь. Да, какой бы ты ни был хмурый и суровый человек, а когда печь горит так весело, тут уж и ты улыбнешься, может быть, еще сам не зная чему.
— Молодцы! — сказал Сильвестров и поднялся. — Ну? — сказал он потом, глядя на меня. Я молчал, и он рассмеялся. — Ладно, ладно, — сказал он, — я только хотел сказать, не могли бы вы переложить печь в клубе?
— Успеем ли до холодов? — сказал я. Сказал и возликовал. Потому что мы бы, конечно, успели! И я при желании мог бы задержаться еще на какое-то время в совхозе. Если, конечно, мы с Зейдой раньше не удерем отсюда. И я сказал:
— Что ж, поглядим, Родион Ильич.
— И ладно, и ладно, — оживленно ответил Сильвестров. — А уж если нет, то весной приходите. Весной у нас такая красота. Тюльпаны цветут!..
Тюльпаны цветут, надо же! Уж не думает ли директор, что я погляжу на тюльпаны и решу остаться в совхозе?
Тут я заметил, что отец стоит у двери и делает рукой какие-то отчаянные знаки. Я подошел к нему, и он зашептал горячо:
— Не соглашайся, сынок! Ни-ни!.. Тюльпанами хотел удивить. Да мы сирень у себя в садике посадим. Запах будет такой, что лошадь опьянит!
Я успокоил его, но когда мы шли домой, он все повторял, что соглашаться не стоит. Я только смеялся, мне было хорошо. Зайдя во двор, отец повел меня под навес, посветил спичкой, и я увидел объемистый бумажный куль.
— Удобрение? — догадался я.
— Да! — сказал он истово. — У садовника Хабиба нет такого удобрения, ручаюсь!
— Значит, — сказал я, посмеиваясь, — и ты кое-что пообещал Сильвестрову?
Но мое замечание ему не понравилось. Конечно, он пообещал директору, что, мол, поглядим еще, может, и останемся в совхозе, и тут же, наверно, выклянчил у того куль с удобрением. Но он бы предпочел, чтобы никто не догадался о его ловком действии. Так что зря я высказал свою догадку.