Шрифт:
«Вот так же, — с горечью думал Вершинин, — была растерзана и моя наука!»
Однако ИМОХ, Инзеркульт и СИОТ снова образовали СИСХ — Сибирский институт сельского хозяйства, а «Материалы к пятилетним планам» не могли уже воспрянуть к жизни.
Действительно он знал свою науку или только думал, что знает ее?
Здоров он был или болен? Во сне он переживал смерть, умирая сам по себе; потом его душили, он тонул, кто-то крал у пего то руку, то ногу, то голову; кто-то ставил на затылок плотные заклепки многоударным молотком; и, наконец, один из его знакомых, весело ухмыляясь, целился ему в правый глаз из медвежьего пистолета, требуя отгадать калибр.
Калибр был, кажется, двадцать четыре.
Ни один из этих снов не мог повториться дважды, он сразу догадывался, что это сон, и просыпался.
И все-таки Вершинин сумел в тот раз истолковать все, что с ним произошло: он был на самом переднем крае своей науки и принял на себя все ветры, все удары судьбы, все надежды и потрясения, которые на долю этой науки выпали. Он верил в свое время. Время в целом все могло изменить, все вернуть ему сполна.
Инертность была совершенным антиподом этого времени и покуда время текло, а Вершинин жил, он не мог оставаться где-то за пределами течения.
Он решил, что нынче нужны не только мысли о проблемах, которым посвящались тома его «Материалов», а само дело.
Дело он избрал быстро: как рядовой специалист приступил к одной из практических проблем — к проблеме осушения Барабинской низменности.
Была поздняя осень. Вершинин обследовал систему осушительных каналов, которая в конце прошлого века была построена генерал-лейтенантом корпуса военных топографов И. И. Жилинским.
И тут вдруг ощутил, как безлика, как бесцветна может быть огромная проблема, когда она осуществляется практически день за днем, каких чудовищно ничтожных размеров может она достигнуть.
Сломался бур, а ему необходимо было взять почвенные пробы на влажность в разных расстояниях от осушительного канала.
Нужно было ехать в районный центр — на станцию железной дороги, чтобы бур сварить, но никто не давал ему лошадь, потому что в колхозе не оказалось хомутов.
Несколько дней сряду по невероятной грязи бесконечно длинной деревенской улицей он ходил к шорнику и уговаривал его починить хомут. И когда шел, и когда разговаривал с пьяненьким стариком шорником, никак не мог себе представить, что это он идет, он разговаривает, он — автор «Природы», «Производительных сил Сибири», «Материалов к пятилетним планам»!
Когда же хомут был наконец починен, осенние воды смыли мост через канал и никто не брался везти его на станцию.
Он пошел пешком, шел три дня и еще три ходил по районному центру в поисках слесаря и сварщика. Бур был починен, но дожди уж так насытили почву, что пробы на влажность потеряли всякий смысл. Теперь Вершинин должен был возвратиться на канал только для того, чтобы забрать свои полевые дневники, инструмент и кое-какие вещи. И он ждал оказии.
Прежде, если погода не благоприятствовала путешествиям, он мог запросто отложить свой маршрут до следующего года, изменить его, сделать остановку в населенном пункте, который чем-нибудь нравился ему.
Никогда в жизни не был он так рабски привязан к незначительному, мелочному делу вроде отбора почвенных проб; никогда не зависел от шорника или от слесаря.
Прежде, где бы Вершинин ни бывал, для всех окружающих он оставался приезжим и ученым человеком; теперь же был совершенно неприметен, никто не проявлял к нему ни любопытства, ни внимания, а все словно подчеркивали свое безразличие, все как будто считали, что дело, которым он занят, — мелочное дело.
В заезжем доме райцентра он целыми днями валялся на неопрятной кровати, натягивал на голову рваный дождевик и грезил о палатке, об экспедиционном пайке, о биноклях, о множестве других деталей походной жизни, которых прежде никогда не замечал и которые теперь казались ему воплощением гордого, возвышенного человеческого существования.
Отсюда, из заезжего дома на маленькой железнодорожной станции, Вершинин как будто слушал споры о том, что такое Бараба.
Слушал и хотел бы ученых-географов тоже уложить на койки заезжего дома, накрыть их рваными дождевиками, а сам вместо них подняться на кафедру блистающего чистотой актового зала и оттуда говорить о Барабе, о том, что она такое.
В своей речи он не сказал бы о чувстве беспомощности, которое пережил в Барабе. Наоборот, он говорил бы как ее абориген и знаток говорит с дилетантами, он отказался бы от всех понятий, известных географии, и пренебрег принципами своих собственных многотомных «Материалов».
Он слушал себя, свою речь…
«Взглянем на Барабу с высоты птичьего полета и еще с высоты наших современных представлений о ландшафтах земного шара! Не будем торопиться и, прежде чем вынести свой приговор о том, что такое Бараба, попытаемся установить ее начало и ее конец, ее рубежи: представление о границах какого-либо явления уже говорит нам о самом явлении, остановимся лишь на широтных — южных и северных — ее границах, в этом кроется огромный смысл, о котором, однако, я скажу ниже.